Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 57



Я присмирела, молчу. Соболев, конечно, прав.

– Через час я еду домой, подброшу тебя, – говорит он. – Жди меня в зале.

...Мы мчим в ночи, окруженные красными глазами стоп-сигналов. Какая она темная, эта ночь, какая одинокая и беспросветная! На мгновение я чувствую, как все, что меня окружает, и все, кто мне дороги, в ком моя жизнь, за кого я отвечаю и для кого живу – мои старенькие родители, Артем, Костя, – все меня оставляют одну перед ужасом этой темной ночи, которой никогда не будет конца. Это состояние длится лишь мгновение, но как тяжело его пережить! Наверное, это и есть уныние. Или неверие. Разве можно поверить, что эта ночь кончится, что весна настанет, что надежды сбудутся и что любовь победит? Не в вечных, высоких смыслах, а в твоей единственной, маленькой, обычной жизни, которая вовсе и не должна отражать общие закономерности. Она, эта жизнь, лишь отражает общую беду. И пока я не знаю, как с ней справиться...

Соловей

«Со-а-ло-вей мой, со-а-ло-вей, голосистый соловей», – пела со сцены артистка. Зальчик был маленький – мест на сто–сто пятьдесят, сцена невысокая, и певица обходилась без микрофона. Мы сидели в последнем или предпоследнем ряду, и сцена виделась хорошо – народу в зальчике было немного. Но публика собралась внимательная, слушающая.

Певица была красива – статная женщина в концертном декольтированном платье, с прической из девятнадцатого века. Она, по-видимому, только начинала выступать – движения ее были не всегда естественны, интонации часто чужими. Она пела широко и старательно, и ей, конечно, до соловья еще было далеко. Но на меня вдруг накатила горячая волна, слезы побежали по щекам.

– Могла бы и поумней петь, – тихонько шепнул ты мне.– Да.

Но ты уже заметил мои слезы и смягчился:

– Но она неглупая. Учится еще.

– Да, толк будет.

Так мы переговаривались чуть слышно, звучал «Соловей», потом другие романсы; но, конечно, плакала я не из-за певицы. Я переживала одно из счастливейших мгновений в своей жизни и оттого не могла сдержать слез. Счастье было в том, что ты был рядом, совсем рядом, слева от меня, в соседнем кресле; что я видела твой профиль, такой родной, красивый; что я, если бы захотела, могла дотронуться до твоей руки, прижаться к твоему плечу; счастье было в том, что я тебя любила, давно, счастливо и взаимно; и все же наше чувство было наполнено почти ежедневным страданием, ожиданием трагедии, той трагедии, которой всегда кончается человеческая жизнь; и пусть от этого было мучительно, неуютно, все же ожидание заставляло нас ценить каждую минуту, проведенную вместе, каждый день нашей любви. И вот, когда все это сошлось: тихий вечер, зальчик – почти пустой, певица, «Соловей», мы – рядом, я заплакала. Так, будто ты вернулся с войны, и я уж не чаяла тебя увидеть, и вот, пожалуйста, мы мирно слушаем камерную музыку. Мы пережили трудное время, зиму, о которой договорились больше никогда не вспоминать. Время это больше, чем какое-либо, было наполнено ожиданием и страданием, ежедневным, физическим, и то, что теперь все миновало, что мы можем быть вместе, меня как-то особенно потрясло, выбило из колеи.

Я говорю все это о себе не из-за эгоизма, а из-за того, что о тебе я вообще ничего не смею говорить.Иногда я даже страдаю из-за того, что ты меня любишь. Да-да! Вот и тогда, в зальчике, я вдруг закручинилась, что я не так красива, как эта статная певица, что, обнажи мои плечи, они не были бы так плавно-белы, хотя – тут я не стала впадать в самоедство – и у меня плечи по-своему хороши; я пожалела, что у меня совсем нет голоса и я никогда не спою тебе «Соловья». Пусть ученически-старательно, скованно. Закончились мои размышления тем, что если не спеть, то рассказать о нашей любви я просто обязана.



Но что я могу рассказать?! Я, которая много раз говорила тебе, когда мы оставались наедине, вдвоем:

– Знаешь, все литературные произведения, кино, живопись о любви – обман или ложь!

Ты улыбался. Я люблю твою улыбку и твой гнев (хотя под горячую руку лучше не попадаться), люблю твой смех и твою печаль, только твое страдание, боль я никак не могу полюбить, для этого мне не хватает «голоса», размаха, охвата.

Так вот, я продолжала развивать свою теорию:

– Во-первых, абсолютное большинство произведений искусства рассказывает о несчастной любви, любви без взаимности, сжигающей страсти и прочем. Но это же обман! Любовь – всегда взаимная и счастливая. А все остальное – не любовь, а то, что кажется любовью. И вот людей изначально книжно-киношный вал программирует на страдания, метания, измены и так далее. Между тем это никакого отношения к любви не имеет...

Мне нравится, как ты на меня смотришь: в твоем взгляде много понимания, ободрения и любви. Любовь – это когда видишь далеко-далеко, дальше любых, самых толковых теорий. Мне нравится быть в твоих руках, как нравится это, наверное, какому-нибудь редкому по нынешнему времени цветку – лилии, например. Только с тобой я чувствую себя абсолютно женщиной – не товарищем по работе, не гражданином РФ, не представителем электората, не бренной частицей космоса, а просто женщиной, которая сейчас всерьез излагает собственную теорию любви:

– Во-вторых, допустим, где-то на свете живут люди, которые любят друг друга по-настоящему. И они хотят рассказать о своем чувстве. Но это же просто-напросто невозможно! Ни музыкой, ни словами, ни красками, ничем другим любовь, как она есть, передать невозможно. Она такая... – я развожу руками в стороны, – такая... Вот видишь, уже и сказать не могу!

Это правда – к счастью, в любви не все рассказывается. Мне иногда чудится, что над этим чувством есть невидимый, ранимый покров, и те, кто пытается сорвать его, ну не любовь же они находят?! Просто бесстыдство, обнаженные тела. А любовь – ускользает, прячется. Любовь – тайна. Об этом я думаю в твоих руках, я, похожая на лодку, что скользит по глади озера в тихий день; я, такая маленькая и беззащитная и по сравнению с жизнью, и по сравнению с тобой.

Но довольно о нас и о нашем чувстве (хотя я часто вижу один и тот же сон, будто стою на самом главном, безлюдном перекрестке дорог, и этот перекресток похож на крест, вот почему мне кажется, будто наша любовь единственная на свете и, уж конечно, неповторимая); так вот, довольно о нашем чувстве, лучше поговорим о железной музыке в асфальтовых джунглях, из-за чего почти и не услышишь соловья, а услышав, не узнаешь и не заплачешь. Любовь – безалаберно-безрассудна, и оттого, когда мы вдвоем, я думаю только о тебе и ничего не боюсь, но стоит мне отъехать, отойти, отдалиться, мне становится страшно перед громадой искусственного мира, которому мы совершенно не нужны.

Он правил страной Победившего Стиля, и население его знало – через газеты, ТВ, Интернет – как Алекса Билла, хотя на самом деле он был Алеша Белов, но он давно уже забыл детство, отца и мать, имя, страну, в которой он родился и жил; он забыл прошлое, потому что оно было глупо и дико; он жил настоящим – мощью власти, и будущим – программой, в которой не было места жалости и неопределенности. Страна шла по пути прогресса и побеждала. Это он, светлая голова, придумал ей новое название, открыл захватывающие горизонты грядущего торжества. Пусть страна его состояла теперь всего лишь из одного огромного города с прилегающими дачными окрестностями, что ж, не в территории дело. Он всем это доказал.

Алекс Билл признавал только целесообразность, разум и расчет. У него было небольшое бухгалтерское образование, рыбья голова с бесцветными глазами, плешка в редких, аккуратно зачесанных волосах. Он был средней внешности, фигуры, сложения; да, весь он был очень средний; но на него работала машина прогресса, и он заставлял население полюбить, признать его; электронные СМИ день и ночь тиражировали его изображение, доброжелательный взгляд бесцветных глаз, слабую улыбку, которую можно было трактовать как признак загадочности и масштабности натуры, и люди постепенно привыкали к его костюмам и галстукам, к его твердым, но неглубоким речам, которые он им диктовал день и ночь – ни дня без Победившего Стиля, ни дня без машины и прогресса.