Страница 37 из 57
Здесь, у тополя, я фотографировала своим старым ФЭДом сестру. Вышло, будто она стоит у березовых стволов – кора тополя зеленовато-светлая, и на черно-белой фотографии получилась да, береза. Сестры больше нет. Несчастной моей сестры, которая металась в наркотическом забытьи, комкая подушку-«думочку» – она умирала от рака, ей кололи опий. Об одном жалею, твердила она, перед тем, как совсем слечь, потерять разум, что мы вырастили своих детей безбожниками. Что с ними будет? И что будет с нами?
Но тогда, во времена увлечения фотографией, я была слишком молода, чтобы терзаться такими вопросами. В летние дни я выбиралась на речку: к прохладе воды, мягкому песку. Здесь я встретилась с курчавым парнем – он гонял на мопеде как школьник. Влюбленный, он приезжал к тополю. Ему казалось, что я тоже влюблена, но сердце мое было стыло и пусто. А он, молодец, добивался моей взаимности и хвастался: смотри, у меня все руки сбиты (он показывал крупные мозолистые ладони), я дом строю, двухэтажный, давай жить...
Парень мне нравился. Ничего у нас с ним не было – даже поцелуев, только несколько разговоров у реки и один раз – у тополя. Вечером. Он узнал, вызнал, где я живу, хотя я ему даже имя свое не сказала. «Не приходите ко мне больше. Ничего не выйдет», – твердила я. «Но почему, почему?» – удивлялся он. Это было долго и мучительно рассказывать: почему. И стыдно. Я погубила свою жизнь, а теперь терпела. Но ведь никто не виноват, только я! И я делала вид, что все нормально. Чтобы меня не жалели хотя бы в глаза. Потому что жалеть нужно тех, у кого случайность или стечение обстоятельств. А я сама, сама виновата!
И он больше не приезжал. Я даже, кстати, не помню, как его звали. Сергей? А может быть, Слава? «Ты знаешь, – говорил он мне, – я в прошлой жизни, наверное, жил в Персии. Или в Финикии, Сирии. Я очень люблю финики».
Из-за этого Сережи, или Славы, я тоже полюбила финики – в память о нем. О хорошем парне на мопеде. Его даже не остановило то, что он был меня младше – на год или два. «Это ничего», – объяснял он мне. Вот так, имя я ему не сказала, а возраст – пожалуйста. Он был загорелый, плотный, с шапкой темных кудрей. А я была золотистая – от летнего щедрого солнца, тонкая – от переживаний, и вьющиеся волосы гладили меня по плечам. «Забудь меня, – говорила я ему. – Мы взрослые люди».
Но я и сейчас все еще чувствую себя иногда ребенком, маминой дочкой, а мамы – нет. А тогда она мне сказала резко: «Что за парень? Что люди подумают?» И еще что-то. Ну он всего-то и приехал один раз – к тополю. Ничего, наверное, люди и не успели подумать...
В густую крону тополя любили прилетать сороки – праздничные, хлопотливые птицы. А осенью зачастили грачи – черные, крикливые, любят они это дерево – потолковать, перед тем как податься в дальнюю дорогу.
Тополь, тополь, волшебное дерево! То у тебя лишь серебряный окоем, а вся листва, вся шуба – зеленая, блестящая, а то тронет ветер – и весь ты – драгоценно-серебристый, как виски моего любимого. «Я люблю тебя, – твердила я, стоя на крыльце, – слышишь, люблю!» И знала – там, далеко, ты – со мной, ты – не предашь, и никому не отдашь, и никогда не оставишь – ни в горе ни в радости!
Тополь серебристый – это ты. Большой, непокорный, самое красивое дерево на нашей улице, «самый красивый парень на деревне», самый-самый... «Ты – самый лучший!» – убежденно говорю я, глядя в любимые глаза или слыша любимый голос. Не только для меня, а вообще.
Когда-то, в юности, у меня был красный спортивный костюм (я любила радость движения) и три красивых летучих платья (одно подарила покойная сестра). Я чувствовала силу юности, чистоты и свежести. И ужасно страдала от грязи, от нелюбви, от вида чужой глупости – мне казалось, что всего этого не должно быть в моей жизни.
Теперь беды закалили меня. Нет, я не научилась их преодолевать легче, но мне все труднее чувствовать себя счастливой и любимой. И лишь в твоих ладонях мне хорошо и покойно. И когда мы долго не видимся, я мечтаю: сразу начну целовать твои ладони. И стану перед тобой на колени. Это не знак и не символ, просто ноги не держат от счастья. Но ничего из этих мечтаний не получается – это ты меня начинаешь сразу целовать и твердишь о своей любви, а я не могу ничего сказать, потому что слезы бегут по щекам.Серебряный ветер – на серебристом тополе. На мраморном памятнике маме. Серебристая вьюга зимой. Серебряный ветер разбрасывает листья.
Помню, зимой, малоснежной и серой, тополь все равно был серебристый, задумчиво-жемчужно стояли его ветви в низком небе. Но здесь, над тополем, небо было выше! Потому что дорогу мимо тополя не миновал никто. Здесь проезжал на машине мой брат – его давно нет, и уже выросли его сыновья; здесь стояла, провожая меня, мама – и ее нет; здесь, если честно, часто нет и меня – когда я проваливаюсь, пропадаю в городе – далеко отсюда, чужом, если вдуматься, городе, который я уже много лет по кирпичику перестраиваю под себя. А тополь – ждет! Здесь я всегда дома и всегда своя, и ничего этому тополю не надо – ни полива, ни ухода. Это мы все – при нем.
И вечером, будто бы по какому делу, я иду по все еще зеленой траве, мягкой, приятной ноге, к тополю, иду медленно, о чем-то думаю, мечтаю... О чем же? И думы все эти одинаковы, каждый год, уже много лет. Что жизнь – коротка, что скоро она пройдет и проходит, что будущее, к счастью, неизвестно, а прошлое, к сожалению, не переделаешь. Но, раскаиваясь во многом и многом, я никому не хочу его отдавать, это моя жизнь, мои вынянченные дни, дни сомнений и разочарований, вдохновений и тревог. Дни беды. Но было, было и счастье...
Раньше я страдала от того, что не стала художником, что не передала на картинах то радостное и светлое, что во мне есть и что я вижу. А теперь думаю: хорошо! Картины в Третьяковке уже не удивляют как прежде. Многие книги – не нужны. А это небо, эта земля, этот тополь, этот вечер – так же радуют и печалят душу, как много лет назад. Кажется, без этого можно прожить, можно забыть и не помнить, но вот я возвращаюсь домой – и мне здесь хорошо. Самые главные мои картины всегда со мной, их много, и не нужно краски, кисти и холста, только бы помнить! Серебристый тополь и дымку над ним, и неуклюжую любовь кудрявого парня (кто-то живет теперь в его двухэтажном доме?!). А мой любимый никогда этого тополя не видел. А могила моей сестры – далеко, на Украине. Но если ехать, то все равно путь, начало, лежит мимо тополя, могучего и серебристого.
Почему же так грустно? Ведь еще долго жить, и будет, наверное, счастье...
Девочки, мальчики...
Самородок
– Марина Вербицкая, к доске!
Она была единственной отличницей в классе. Школа стояла на самом краю райцентра, там, где город становился совсем низеньким, одноэтажным, превращался в село; улицы прерывались пустырями, рощицами, старыми оврагами, на лужайках перед домами бродили козы на длинной привязи или лобастые, крутобокие телята. В стороне от проулка, где жили Вербицкие, простиралась вечная лужа, не пересыхавшая даже в самую отчаянную жару; края ее заросли осокой, тонким, быстро желтевшим камышом, здесь бултыхались соседские утки, а однажды летом Марина увидела задумчиво покачивающегося на мелководье аиста. Школа находилась много дальше лужи, через два порядка домов, и чтобы к ней подойти, надо было обогнуть выработанный песчаный карьер, молочную ферму и машинный двор бывшего колхоза «Партизан», а нынче ООО «Рассвет», где люди работали как и прежде, только годами не получали зарплаты.В школе, рассчитанной на триста мест, давно уже училось пятьсот детей, тупики коридоров были отгорожены фанерными стенами и превращены в комнаты для занятий. В младших классах сидело под сорок человек, шумные орды с дикими криками вырывались из тесных дверей на перемену; во дворе уже несколько лет не вырастало ни одной травинки, а деревья, посаженные ранним выпуском «на память», постепенно засохли.
Марина сразу – с первого класса – стала лучшей ученицей. В кого бы? – удивлялись педагоги, собираясь на вечеринки по случаю чьего-либо дня рождения (разговоры у них, независимо от степени опьянения, неизменно сворачивали на детей). Мать Вербицкой работала сначала уборщицей в районной аптеке, потом сторожила склад «Партизана», теперь... Кто-то видел ее торгующей на рынке; говорили, что в сезон она нанимается полоть свеклу, рубить капусту, чистить кукурузные початки... Это была худая как горбыль, некрасивая женщина в криво повязанном платке (летом он был ситцевым, зимой шерстяным), в каких-то линялых платьях – все они шились на один фасон. На родительские собрания она почти не ходила – только когда требовали сдавать деньги «в фонд класса». Она являлась позже других, ныряла крючковатой коричневой рукой под платье, достав из лифчика завязанные в мужской носовой платок «гроши», торжественно их отсчитывала и вручала с таким превосходством, что учителя долго чувствовали неловкость.