Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 97

Главный между двумя половинами одной невесты. Он примеряет праздничный наряд. Он вставляет гвоздику в петлицу. Он женится. Горько! Горько!

Я проводил Акимуда до аэропорта. Лизавета заметно потеплела ко мне:

– Ты приезжай к нам. Дорогу знаешь.

Сотрудники посольства пожали мне руку. С некоторыми из них я так и не успел подружиться. Я не разгадал загадку тайной любви Акимуд к младенцам. Я даже забыл, как зовут культурного советника. Но тут вспомнил: Верный Иван!

Верный Иван крепко пожал мне руку.

– Я опишу то, что видел, – сказал он многозначительно.

Резидент Ершов держался со всеми скромно. Он на глазах превращался снова в застенчивого молодого человека и смотрел себе под ноги.

– Не поминайте лихом, – прошептал он, прощаясь со мной.

Клара Карловна подмигнула мне и сказала, что она и есть Святой Дух.

– Это между нами!

– Никому не скажу!

Ну да, я знал, что Святой Дух может быть женщиной, но я не думал, что это – Клара Карловна.

Провожающих было мало. Многих из тех, кто когда-то встречал Акимуда на аэродроме во Внуково, расстреляли в подвалах или скинули в северные моря с самолета. Куроедова отравили… Красную ковровую дорожку на этот раз не расстелили. Отлет был отчасти похож на бегство. Лошадино-обезьяний, непотопляемый министр иностранных дел смотрел на отлет через подзорную трубу из тайной комнаты аэропорта.

Акимуд обнялся со мной и оглянулся на дальние леса.

– Я люблю это раненое пространство, – пробормотал он.

Они сели в свой диковинный аэроплан и улетели, превратившись в светлую точку.

Когда мне исполнилось шестьдесят, я решил жениться на восемнадцатилетней ослепительной блондинке в белых колготках, с абрикосовыми щеками. Я захотел вдоволь напиться молодой крови и уже совершенно пьяным отвалить в могилу. Ну что поделать, я – кровосос! Я роюсь на помойке кровавых энергий. Я питаюсь моллюсками, прелыми листьями, метастазами русской политики, перевариваю говно, китов с фонтанами, сладкие гранаты, антоновку, скандалы, автомобильные покрышки, небо Калифорнии. Я ем Нью-Йорк и Шанхай. Я, юный пенсионер, торжественно обещаю растворить все в своей слюне и превратить весь свет в единое поле шедевров. Я – всеяден, но девичья кровь мне милее всего остального.

Я не мог рассказать невесте всю правду о своих желаниях, чтобы случайно не испугать девушку, хотя наших девушек мало чем испугаешь. Да и этично ли в первую брачную ночь выглядеть вурдалаком? Напротив, чтобы ее не смущала наша разница в возрасте, хотя наших девушек этим не смутить, я затуманился возвышенными историями. Нет, я не боярский потомок Сухово-Кобылин, чтобы канделябром бить своих надоевших гражданских жен по виску и выбрасывать их трупы за Пресненскую заставу. Я просто-напросто коллекционирую разные характеры, а затем осторожно от них избавляюсь с помощью легкомысленных измен и изнурительных разборок. Это лучший путь к свободе. Так, обретя ее, я обратился к своей восхитительной девственнице.

Слушай, сказал я ей, в течение жизни я не столько умножал, сколько разбазаривал свои годы, оставаясь ребенком с большой буквы, с большой намагниченной колотушкой. Или, скажем, Толстой. Ну, ведь это пацан-громовержец! Вот и я никогда не выйду на пенсию, если только пенсией не считать смерть. Хотя, оглядываясь назад, скажу тебе, что всегда неизменно я был полным иждивенцем Пенсионного фонда, инвалидом высшей лиги, отоваривавшимся в закромах вдохновения.

Я не сеял и не пахал, не был ни рабочим, ни офицером. Ну, когда-то я был студентом, но потом сразу вышел на пенсию. Ездил по миру, курил на Ганге гашиш. Я рад, что никогда не был министром, ни разу – подчиненным. Они вкалывали, трусили, а я парил. Я только небрежно за ними наблюдал, а потом писал на них карикатуры. Я не вставал в полшестого утра, потому что к этому времени я еще редко когда ложился. Чем больше надрываетесь вы на работе, чем ярче у вас карьера, тем страшнее призрак отставки, удавка пенсии.

Пенсия? Это – всклокоченный взгляд сквозь увеличительные стекла очков, это – тщетные поиски своего мизерного значения. Где-то за горизонтом пляшут краковяк и летают тургруппами полнокровные пенсионеры всеамериканского калибра, баловни отсрочки, но у нас, как всегда, торжествует правда без прикрас. Это – предмогильный эксперимент, от которого шарахаются новые поколения обреченных на ту же участь. Но художник с детства живет посреди кладбища, под старыми липами Ваганькова. Он в ладу с мертвецами.

Вот ты блондинка, а я – вечный пенсионер, я строчил и строчил, без усилий, из чистого удовольствия. Любимцам богов все доступно. Мы из любого сора возродимся. Если чиновник пьет, он – алкоголик, а мы запьем – значит, за все в ответе. Полковник окажется геем – ему открутят башку, а если мы сорвемся в голубизну, нас отмажут: художнику, дескать, надо все попробовать. Порой доходит до безобразия. Вот наш коллега Федор Достоевский признается Тургеневу, что в бане сношался с пятилетней девчонкой, и что? Он от этого перестал быть Достоевским? Вот и Сухово-Кобылин давно оправдан, никто не посмеет сказать, что – убийца. Есть, конечно, и в нашем деле ограничения. Ну, положим, лучше не хвалить высшее начальство, а, напротив, окрыситься на него. Можно ему подлизнуть, но не принародно, иначе это выйдет против нашего обета все обличать и ни с чем не считаться.

Рад я также тому, что не родился, как ты, женщиной. Потому что какая свобода у женщины, если она безотрывно следит за собой, за модой, за мужским вниманием? Вот кто рано выходит на пенсию, да не просто выходит – ее мужики выпроваживают, ей только за тридцать, но дальше пусто, словно она не баба, а футболист.

В молодости я, как старик, сражался, не поверишь, за мораль, хотел, чтобы все вы были лучше, качественнее, человечнее. Думал, облагорожу вас своим сочинительством. Ну, до смешного доходило! Но я рад, что не стал святым отцом: усомнившийся священник похож на предателя, а художник – он от века богоборец. Переболев ригористической болезнью, я вышел в зрелые годы на широкую дорогу морального разнообразия, душевной снисходительности. Все к пенсии в консерваторы подаются, а я гребу против течения.

Начальники, из тех, кто поумнее, становятся мизантропами. Они управляют теми, кого презирают, и чем больше презрения, тем больше они считают себя элитой, а мы, художники, с каждым бродягой выпьем, каждой проститутке в белых колготках предложим руку и сердце. Ну, чего ты обиделась, шуток не понимаешь?

Раз уж мы с тобой сильно выпили, то давай быстро в ванну, а я посмотрю, как ты моешься. А что, дедушка не может посмотреть, как ты моешься? Он же тихий, пальцем не тронет. А потом ляжем, ну, дай потрогать, стой! имей уважение к возрасту! какие же у тебя суперфранцузские сиськи! Ну, постой, ты куда, не лезь, дура, под стол! Мы ляжем (ты слышишь меня?), и ты будешь гладить меня по голове. Я засну и буду ужасно храпеть, а ты будешь гладить, гладить меня. Ты затем уснешь в разводах полнолуния, а на рассвете меня разразит старческая бессонница, и я наброшусь на тебя со своими острыми швейцарскими имплантами, буду пить твою кровь, насыщаться. Счастливый пенсионер, я тебя выпью до дна, ты подаришь мне вдохновение, и я снова буду великим писателем. Ну, что задумалась, снимай трусы!

Но ни трусов у блондинки под платьем, ни самой девушки не оказалось. Где ты, Мисюсь?

Мы вышли гулять после ужина, когда уже село солнце, но темнота еще не наступила. Мы шли к старому подвесному мостику через речку. Девчонки бежали впереди, я смотрел им вслед сквозь теплый туман. На обратном пути они снова бежали, и я удивлялся, как быстро они бегут, большая и маленькая, взявшись за руки. Потом они остановились, поджидая меня, и, когда я подошел, они сказали: