Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 97

Сыновья женятся, обзаводятся детьми и понимают на новом витке жизни, что их жены тоже могут быть дурными, черствыми, эгоистическими матерями, которые отдают детей, если есть деньги, нянькам на воспитание, а если нет – сиди в детском саду до ночи! Бедной женщине не хватает сил быть хорошей матерью? Скорее, желания! Зачем нянчиться, если молодой мамке хочется расслабиться?

Газеты пишут об экстремальных случаях избавления матерей от детей, очерняя в целом российскую мать. Российская мать воет на луну. Гадкие случаи врезаются в мозг: мы все равно до сих пор на генетическом уровне верим в другую, самую светлую и неделимую, самую цельную на свете мать, о чем нам настойчиво напоминает наша культура. Положение – патовое: нам велено держаться за идеальный образ материнства, иначе будет еще хуже. Но наложение реальной матери на идеальную невыносимо.

Любовь к маме бьется об лед.

Беда наших демократов в том, что они искренне верят в народные массы. Беда наших мракобесов в обратном: они превращают народные массы в массу кала. Мертвая война многому научила меня. Но, несмотря на то что в стране победивших мертвяков все летело к чертям, я еще пробовал не унывать и отшутиться. Меня вновь, как и в молодости, вдруг потянуло к Набокову. На общем собрании литературных гениев он мне не понравился. Надменная мегаломания! Я ощущал ее и раньше, в его книгах, например в когда-то воспетом мною романе «Приглашение на казнь», произведении довольно картонном. Однако я не зря осуществил набоковизацию всей страны. Я ценил в Набокове его эстетическое положение над схваткой. Ненависть к большевикам обернулась в нем любовью к бабочкам.

– Сведи меня с Набоковым!

– А тебе это нужно? – спросил Акимуд.

– Я тоже хочу поймать своих бабочек.

– Своих бабонек, – по-набоковски скаламбурил Акимуд.

– Вот послушай меня!

Как следствие трагической истории, мы настолько укоренены в эстетике безобразного, что каждый из нас похож на воздушный шар, надутый ядовитым газом. Ветер раскачивает наши шары. Соприкоснувшись, они трутся друг о друга с визгливым скрипом, знакомым с колыбели. Нам не дано видеть неоднозначность явлений: мы созданы либо для проклятий, либо для восхвалений. Но и это задание мы выполняем кое-как; восторги ненависти и любви сменяются пожизненным равнодушием, нас душит жаба выживания, мы умираем раньше смерти. Когда нам в руки попадаются изделия культуры, сотканные из других переживаний, из острых прозрений, мы выглядим смешно и глупо – нам не хватает ни слов, ни воображения их бескорыстно обозначить. Мы стремимся либо их присвоить себе путем нетерпеливого одомашнивания, либо затаиться в зависти и отчуждении. Соответствия мира для нас идут лесом.

Я не читаю за рулем из чувства сострадания к пешеходам, но тут невольно зачитался – менты погнались за мной, и, видно, долго гнались, остановили уже на Новой Риге. Подходят вежливые, но с «калашом». Вопросы посыпались. Что за машина такая? И что за книга?

Машина, говорю, называется GT, взял на тест-драйв у Кристиана Кремера – у него в Химках бюро – покататься, не хочется отдавать, они уже просят отдать, а я тяну: приглянулась! Книга, отвечаю, Набокова. Новая. Ну, мало ли что он умер, а книга новая, недописанная – вот читаю и радуюсь за него. Чем автомобиль приглянулся? Тем же, чем и роман, – свободой своей, говорю, без ключа. Нажал на кнопку и едешь – как будто блаженствуешь в ванне с пеной, как будто мир иной, не наша дорога, забрызганная грязью, а совсем другой сюжет. Роман – автомобиль – шедевр! Это настораживает недоверчивых ментов. Но меня радует, что Набоков, оставаясь верным себе, не ищет проторенных дорог, обыгрывает сам себя и побеждает. Я от него это ждал, и он это сделал. Канва фривольна, жена распутна, но красота ее стегн (набоковское словечко!), похождений, ее бутона характера равняет распутность с чувством слова. Набоков не доделал свой GT – умер. Культура закрутилась колесом: низ и верх опасным образом соединились: не видно различия между панорамным видом из GT с его трехмерным навигатором (едешь – читаешь Набокова без риска для окружающих) и композициями литературного свойства. Нравится – не нравится, но таково время, и главное – не бояться.

Но напоследок я предупредил ментов: будьте бдительны. Не переедайте. Смотрите, что пишет Набоков: «Ненавижу свое брюхо, этот набитый кишками сундук, который я принужден таскать за собой повсюду вместе со всеми его спутниками: неудобоваримой пищей, изжогой, свинцовой залежью запоров, а то еще расстройством и первой порцией горячей гадости, извергающейся из меня в публичном сортире за три минуты до назначенной встречи».

Менты – хором: круто!

Набоков и сегодня бы жил в шестьдесят четвертом номере своей гостиницы в Монтрё, если бы не страсть к бабочкам. Ведь он в Давосе – знаете Давос? – помчался не за перспективами мирового рынка, а как всегда прочь от всех: от толстых зрелых женщин к Лолите, от людей – к бабочкам. И – сорвался, летел с горы кубарем, застрял в нелепой позе с сачком в кустах.

Слышу: зовет на помощь.

Смотрю: туристы, медленно плывущие на фуникулере над ним, думают, что это – клоун. И – хохочут. Среди туристов замечены Маркс, Ленин, Фрейд – все его лютые враги.

Не будьте клоунами, менты! Не подавитесь деньгами! Ловите бабочек и не ревнуйте своих распутных жен – не поможет. А что касается GT, то – я оглянулся и вздрогнул: он сидит, притаившись, на заднем сиденье… с сачком… в белых, испачканных альпийской травой шортах… м-да – это автомобиль для Набокова.

– Welcome home, Владимир Владимирович!

А в перспективе – народный автомобиль, и наш православный народ, весь в банной пене, будет ездить на нем в раю.

Стелла сказала мне по секрету, что спасти меня может только Иран. Стелла сказала, что мне надо обязательно ехать в Иран. Помощники-двойники, Платон-мертвый и Тихон-живой (или наоборот?), хохоча, влезли ко мне в окно кабинета, сели на подоконник, в пионерских галстуках, в шортах на лямках, затрубили в медные трубы и намекнули, что от моего отзыва будет зависеть не только моя, но и их судьба.

– Езжайте проветритесь… – внушал Платон. – Тем более что там вышла ваша книга!

– На фарси! – вставил Тихон.

– Ждите приглашения от иранской стороны! Езжайте…

– Ведь никого не выпускают, а к вам такое высокое доверие… Любимчик первого лица! – подмигнул Тихон. – Ха-ха-ха!

Акимуду, видно, хотелось, чтобы я выбрал Тегеран в качестве образца. Я согласился поехать…

Персы красивы. Персы прекрасны! Иран – не страна, а подиум, по которому дефилируют чернобровые дети, женщины, старики. В солнечный день в Тегеране идет показ горделивых походок. Идут живые студентки и мертвые мальчики, мученики ирано-иракской войны, фотографиями висящие на разноцветных фонарях главных улиц.

Если в США, что бы ты ни делал, ты – актер общеамериканского фильма жизни, и каждый твой выход из дома на Манхэттен погружает тебя в массовку, то в Иране, вместе с персами, ты тоже на подиуме. Идешь, прикрываясь от солнца рукой. Запреты рождают изобретательность. Все, что нельзя показать, растет в цене. В каждом персе частичка Кира и Дария, воспоминания об империи – в генах.

И все же романтический профиль Александра Македонского с волнистыми волосами не то дискобола, не то парня из фитнес-клуба, нам – не только в Европе, но и в России – изначально милее. Нам внушали еще в школе на уроках истории, что мир – двуполярный, нас учили болеть за Александра Македонского и его футбольную команду древних греков, которые разгромили персидскую империю зла. Мы, московские сталинские выкормыши, свистели и топали на трибунах во имя исторического либерализма. Чем греки были лучше персов, что заставляло нас быть их беспрекословными фанатами? Мы так и не поняли, кто привил нам наивный европоцентризм. Привет от дореволюционных античников?.. Но когда вдруг оказываешься на юге Ирана на месте давней катастрофы – на руинах Персеполиса, цитадели царей, – на закате туманно-белого солнца (оно – как лицо резко побледневшего человека), ошалевший от колоннады руин, похожих на артиллерийскую канонаду в честь могучей цивилизации, невольно задашься вопросом: