Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 97

– Да, нет!

– Что нет! Перед ними все заискивают! И они перед тобой тоже немного заискивали. А помнишь, как их жены сидели за столом и вяло ели черную икру? Помнишь? Вот это и есть их место в жизни – вяло есть черную икру.

– И тебе надоело – уехала в Лондон?

– Я тебе вот что скажу: я была веселой в ранней молодости – участвовала в порнофильмах. Любительских. У нас в Мытищах. Потом в Москве. Денис позже все эти порнофильмы выкупал за приличные деньги. Дурак! Так вот. Даже там на казенной скрипучей кровати проскакивала искра любви. Они командуют: не заслоняй нам пизду волосами, а ты уже почти их не слышишь, тебя несет страсть… Вот за что я люблю Россию!

Доченька! Ты родилась, чтобы быть счастливой. Теперь ты пополнишь ряды детей, которые живут в разорванных семьях. Ветер злобы гуляет по комнатам. Со стен сорваны фотографии. В шотландской юбке лишь я по-прежнему вишу фотографией, оставленный за ненадобностью. Ветер злобы задирает подол моего килта, стремясь превратить меня в посмешище. Как вырванная из сети старинная радиоточка, замолк попугай, задумавшись о том, что терроризм неистребим. Все решено за меня. Коробки, набитые туфлями и сервизами, отправились в плавание по съемным квартирам. Слова в детских книжках превратились в хлам. Пушкин пишет продолжение золотой рыбки. Омоложенная старуха требует ее зажарить. Когда зарвавшейся молодке принесли на подносе филе из золотой рыбы, она поковыряла еду и сказала:

– Невкусно.

Твоя мама лучше всех! Повторяю, как заклинание. Молдавская няня сказала мне, что перед сном ты кладешь под подушку снимок мамы в красной карнавальной одежде. Люди, как звери, нюхом чувствуют чужую слабину и приветствуют разорение. Мы поделили тебя на недели. Я все детство боялся, что мои родители разведутся.

Сегодня вечером мы говорили с тобой о слоне. О том, как он придет к нам в дом, наступит на твой воздушный шар, испугается и побежит к лифту. В лифте он застрянет, потому что не знает, на какую кнопку нажать, чтобы спуститься. Ты так весело смеялась над проделками слона, что мне стало дурно, сердце обливалось кровью. Я не знаю, сколько времени мы будем идти вместе по этой земле, но мне уже сейчас не хватает тебя – счастливой. Несомненно, бездарно, без права на успех, я сделал все, чтобы сохранить тебя счастливой; ругань моих родителей сегодня мне кажется старомодным курлыканьем, а в зимнем окне – глаза, полные стеклянной решительности. Ты – мой четырехлетний комочек, живущий наполовину в сказках, я просил об отсрочке, хотя бы до лета, ссылаясь на мышек и мишек, я бился за твое счастье, но чем больше я бился, тем больше ты превращалась в предмет дележа-шантажа. Возможно, не надо было так отчаянно биться – отчаяние порождает злорадство.

Глубокой ночью ты выбежала на кухню с плачем. Мама! Няня! Наш глухой переулок совсем обезлюдел. Ни мамы, ни няни. Я сидел у окна – на своем новомодном лэптопе писал заказную ахинею. Ты стояла босая, в своей синей ночной рубашке. Я подхватил тебя на руки, налил в чашку воды, понес в кровать. Я кожей почувствовал хрупкость существования. Спросил: почему ты плачешь? Ты ответила: ты знаешь, почему я плачу. Ты сказала так, как будто ты взрослее меня.

Неужели мои родители не развелись только из-за меня? Ради меня можно было позволить себе быть несчастными, не срывать со стены фотографий, не бросать туфли в коробки, отказаться от секса? Но кто это оценит? Некоторые говорят: если нет любви, надо разводиться, дети и так понимают все про своих неблагополучных родителей. И как-то странно: я сказал своей давней парижской подруге, что мы разделили дочку на недели, и она – зная дочку – заплакала и весь ужин проплакала, а в наших краях больше слушают тех, кто говорит: без любви жить нельзя. Потом у моих родителей родился мой младший брат, и они медленно успокоились, дальше – состарились. А у нас – в парадной, долго тонувшей, карнавально-неверной семье – вместо младшего брата был летний выкидыш, и я узнал, что – выкидыш, когда выкидыш уже случился, так что наш выкидыш был еще до выкидыша, и мы пошли на дно, как в казино, и с шумом утонули.

Мне посоветовали перебороть мои отчаянные мысли о тебе. Я не мог с этим сладить. Я люблю тебя больше жизни. Я стал слоном в лифте. Какую кнопку нажать?

Если вам доводилось ехать зимой из Мурманска в сторону норвежской границы, то вы должны знать, что такое арктическая тоска. По федеральной трассе А-138, узкой ледяной дороге, изредка пробегает какой-нибудь автомобиль, похожий на загнанного зверя. Мертвая тундра. Порой, правда, можно встретить лису с удивительными удивленными глазами. Вдоль дороги – раздолбленные колья, руины противоснежных заграждений. Снег со свистом змеится поперек шоссе, исполняет половецкие пляски, громоздит сугробы – движение автотранспорта в однообразной полутьме останавливается.

На единственном постоялом дворе можно съесть солянку и сходить в туалет за десять рублей. Но участникам войны доживать хорошо: они платят всего только пять. Вокруг – сумрачные контуры сопок, некоторые высокие, – здесь и сейчас легко летом откопать гранаты и кости тех, кто мог бы ходить в туалет за пятерку, но не случилось – погибли за родину. Впрочем, в платный туалет вообще никто не ходит. Дальше нарываешься на шлагбаум – в приграничную зону пускают только по паспорту, и это недавняя поблажка властей: еще в прошлом году требовалось специальное приглашение, так что в кисло пахнущий своими отходами город Никель хохла уже не пустят, а за Никелем – новый шлагбаум: мы в нашей зоне окопались, навечно. Зачем окопались?

А вдруг нас кто-то увидит. Увидит, как мы по Никелю вечером идем, втянув головы в плечи, понурые, недоделанные. Или как на постоялом дворе в платный туалет не заходим, десятку жалко – ссым в снег. Наведут из-за границы на нас бинокли, а мы в снег ссым, себя позорим. Ничего у нас не получается, хоть плачь – потому что мы однорукие. В домах у нас в Никеле холодно, четырнадцать градусов, не больше, ветер гуляет, зубы ноют. Однорукие пасынки однорукой родины, мы достойны друг друга.

Ну, понятно, пересекаешь границу с Норвегией – мир меняется, вместо тундры растут леса, вместо карликов ходят высокие викинги. На сопках горят огни домов, у входа факелы, жаркие деревянные дома без занавесок, в ресторанах подают не только семгу, но и крабов и лобстеров, к ним – эльзасские вина, – на глазах вырастает арктическая Калифорния. Русский человек порой смекалист, особенно рыболовы. Туда, в арктическую Калифорнию, в приграничный город Киркенес, уплыл наш славный рыболовецкий флот – подальше от мурманских портовых поборов. Да и русские люди в Норвегии ходят, расправив плечи, еще не викинги, но уже не совсем ваньки-встаньки. Может быть, они менее одноруки, чем их родина – но тут на мой вызов явилась родина.

В Киркенесе был фестиваль, взрывались в небе фейерверки, по вечерам люди много и весело пили. В одной веселой компании оказывается девушка – по виду наша поморка, с черными волосами, немного странная, глаза у нее странные, смотрят из-под очков. Она то оживляется, то отключается – такие перепады настроения. Ко мне, наконец, подсаживается – подвыпившая, щеки красные, губы красные – раскраснелась. Объясняет: она – не простая, проживает на работе в высокой приемной, в Москву звонит по вертушке на самый верх – цену себе набивает. Я киваю, тихо радуясь ее нелепой, но буйной красе.

А вы меня в гостиницу не проводите? Тут недалеко. Ну, да. Тут все недалеко. Снег хрустит. Норвежский народ катается глубокой ночью на коньках на центральной площади возле гостиницы. Музыка тихо играет. Поднялись к ней в номер. Что будем пить? Вываливает из сумки на кровать три разные бутылки крепкого алкоголя. Ну, эту, клюковку. Наливаем. Она: мне жарко, хочу в ванну, в душ. Ну, хорошо, говорю, давай. И ты со мной? Как скажешь. Только я, – говорит, – однорукая. И верно, смотрю – у нее на левой руке надета черная перчатка. Мне стало немного не по себе: у меня никогда до тех пор не было одноруких девушек, я не знаю, как с ними обходиться. Некоторые возбуждаются на ущербность, об этом в книжках пишут, а некоторые в ужас приходят. Вот интересно, думаю, что будет? Она начинает с себя снимать одежду – стремительно, как будто она многорука, но в этом есть болезненная суета, словно она хочет мне что-то доказать. Она показывает мне протез, с черной болтающейся перчаткой, который перехватывает верхнюю часть ее тела, большие груди – хороший такой, качественный протез: она отстегивает его и вешает на вешалку, рядом с моим пальто. У нее отрезана левая рука до самого плеча. И нога – правая – вся в шрамах, заштопана крупными швами.