Страница 56 из 96
— И тебе тоже!
По небу бегут светлые облака. Солнце склоняется к западу и посылает лучи на крыши домов, с которых свешиваются тающие сосульки. Купола нашей церкви окружены высоко летающими в небе, пронзительно кричащими стрижами.
«И отчего они так кричат? Прямо за сердце хватает».
Тепло, и я расстегиваю пальто. Я иду к госпиталю по нашей старинной улице с обшарпанными домами, с кучами тающего снега, из-под которых бегут ручьи, образующие мутные потоки, сбегающие вниз, к Крымской.
Впереди меня идет Чернетич. Молодые женщины замедляют шаги, а некоторые, обернувшись, смотрят какое-то время на его высокую стройную фигуру, на красивую голову с копной вьющихся черных волос. Он так вырос, что короткие обтрепанные брюки открывают лодыжки ног, а руки торчат из рукавов зеленой венгерской шинели. Я догоняю товарища и сбоку смотрю на его профиль. Он стал еще красивее: тонкий крупный нос с горбинкой, полные губы, оттененные пробивающимися усиками, бледная гладкая кожа украшена нежным, как у девушки, румянцем.
— Как живешь, Драго?
— Плохо, — коротко отвечает он.
— Почему?
— А разве ты живешь хорошо? — Он с удивлением смотрит на меня.
— Нет… Плохо.
— Вот видишь! А как ты думаешь, кто-нибудь сейчас живет хорошо?
— Не знаю… Может быть, те, кто сражается? Хотя… нельзя сказать, что они живут, так коротка их жизнь…
Он смотрит на меня, но молчит.
— Драго, кто твой отец?
— Черногорец…
— Нет, из какой он семьи?
— Наша семья очень старинная. И мои предки знамениты во всей Черногории были уже давно. В те, — и он машет рукой, — войны с турками. А зачем ты спрашиваешь?
— Не знаю. Я всегда хочу знать, кто из какой семьи… Драго! А это правда, что ты написал письмо Сталину, чтобы тебя взяли на фронт?
— Да.
— И ты не боишься?
Он резко поворачивается ко мне.
— Сейчас я боюсь только одного — того, что случилось с Тимме, и только потому, что я не смогу воевать!
— Ты не получил ответа?
— Нет.
Какое-то время мы идем молча, и когда доходим до Божениновского, он поднимает руку вверх, сжав кулак.
«Как Тимме!» — думаю я.
— Рот фронт! И — прощай! — говорит он.
— Как ты думаешь, где Тимме, и увидим мы когда-нибудь его?
— Все бывает. Прощай!
«После Чернетича, — думаю я, — моя очередь». И какой-то жуткий холод и отчужденность появляются у меня в душе, когда я думаю о своем решении. Вся моя надежда была на Тимме! Только его я мог попросить, только он мог помочь, только он мог сохранить мою тайну! И я понимаю с тоской, какого верного друга потерял! Но… как же мама и брат?
XXVII
В воротах госпиталя топчется часовой из команды выздоравливающих — старый дядька с большими усами, в шинели и громадных валенках, с немецким штыком на поясе. На воротах висит объявление: «Строго запрещается выносить из госпиталя продукты, перевязочные материалы и медикаменты!»
— Что тебе? — спрашивает он.
— Я пришел в госпиталь навестить моего подшефного.
— Пропуск.
Я вынимаю из кармана свой старый пропуск и подаю ему. Сняв громадную ватную рукавицу, он плюет на большой палец и, взяв пропуск, долго роется в карманах шинели.
— Вот черт! — шепчет он. — Очки… Ну ладно, ступай.
— Здравствуйте!
Так, как будто она меня никогда и не видела, совершенно безо всякого выражения, блестя лоснящимися щеками, еще более толстая, с еще более глупым видом, никак не ответив на мое приветствие, протягивает мне коротенькую руку Макарова. На минуту она прекращает жевать и произносит, отодвинув языком комок за щеку:
— Пропуск!
Я подаю. Она рвет его в клочки и бросает обрывки в корзину под столом.
— Что вы делаете?!
— Он тебе не нужен.
При этих словах что-то обрывается у меня в груди, и я глотаю слюну.
— Я пошел, — почему-то очень тихо говорю я ей, направляясь к лестнице.
— Тебе в канцелярию!
— Нет, я в шестую к…
— Мальчик!
Я поднимаю голову: на верхней площадке стоит, глядя на меня своими прекрасными темными глазами, Анжелика Абрамовна.
— Ты навещал Селиверстова?
— Да.
— Здравствуй. Ты давно не был у нас.
Она скорее утверждает, чем спрашивает.
— Да… Я не был больше месяца… Я болел.
— Пойдем.
Я сажусь на холодный металлический табурет, привязанный бинтом к ножке ее стола. Взяв картотеку и повернув ее так, чтобы я не видел, она роется в карточках. Вот нашла что-то… Смотрит… Потом переводит глаза на меня.
— Сколько тебе лет? — спрашивает она.
— Пятнадцать… скоро.
— Селиверстов был твоим другом?
Я не могу дышать.
— Да!
— Его больше нет…
В груди у меня что-то сжимается, слезы брызгают из глаз, я закрываю лицо руками. Она, встав и положив мне руку на плечо, говорит что-то, но я не понимаю слов. У меня такое чувство, что я погружен в воду… Чьи-то руки мягко отнимают мои ладони от лица. Зубы стучат о край стакана.
Все, все кругом переменилось! И эта комната, и Анжелика Абрамовна… И ничего теперь не будет таким, как было при жизни Трофима Яковлевича! Я теперь точно знаю: когда умирает тот, кого любишь, все, все меняется!
— А письмо он получил? — с трудом могу выговорить я.
— Да, — сухо отвечает Анжелика Абрамовна. — Тебе все расскажет Антонов Иван Васильевич, его сосед.
— А кто это?
— Его все зовут комиссаром. Он во втором корпусе… Тебе еще нужен будет пропуск?
Я отрицательно качаю головой.
— Тогда — вот. Это моя записка. Покажешь при входе.
— До свидания.
— Прощай!
Я спускаюсь вниз. Макарова смотрит на меня:
— Узнал?
— Да… До свидания.
Она на минуту перестает жевать и кивает.
Пройдя двором, я открываю дверь во второй корпус. У такого же столика, как и в первом корпусе, сидит женщина с темным цыганским лицом.
— Ты к кому?
Я показываю записку Анжелики Абрамовны.
— В четвертую! — говорит она, прочитав, и показывает мне рукой на вешалку. Я раздеваюсь, через зал прохожу в большую палату, уставленную железными кроватями, взглядом ищу комиссара.
— Ты?! — Садись. — Он некоторое время смотрит на меня, потом спрашивает: — Ты знаешь?
— Да…
— Так… Ну что сказать тебе?
Я молчу. Он нагибается и достает из-под матраса сверток.
— Это тебе… от Трофима. Дома развернешь.
— Спасибо, — шепчу я.
— Ты хочешь знать?
— Да…
— Ну, до последнего дня он надеялся на письмо. Каждый день ходил к воротам. Думал — приедет. И как мы пропустили это письмо?! Ведь все попадало к нам в руки…
— Как?!
— Она ему писала. И мы давно, сразу после того случая, помнишь: «жить не буду!»?
— Да.
— Мы еще тогда решили с Анжеликой: будем вскрывать все ее письма к нему. Сначала пришло первое. Там она писала, что очень занята… Потом написала второе, что не приедет… Потом третье… А четвертое попало к нему в руки. Макарова дала, а мы не уследили.
Он вздыхает.
— …Ну вот. Он прочитал это письмо, а мы и не поняли, что с ним. Весь вечер все ходил. Сначала — к врачам. Спасибо, говорит, всем вам! И те не поняли… Потом с нами прощался. Всех обошел. А Анжелики не было. Она бы догадалась! И не было Авессалома Артековича. Авессалом потом, когда узнал, все не мог в себя прийти, все на врачей орал: «Неужели никто из вас не понял, что он прощался с вами, потому что на тот свет собирался!?» А меня именно в этот день перевели во второй! Он, говорят, искал меня, а потом отстал… Утром в нашем корпусе шу-шу-шу… Сестры забегали, засуетились… Что да что? А потом и говорят: в первом корпусе, в шестой, один ночью зарезался… под одеялом… И письмо нашли. Я, как был, выбежал… А там уж и Авессалом, и Анжелика… Потом мы все из окон смотрели, как его выносили… Знаешь, он все про тебя спрашивал. Где, говорит, он? Что с ним? Ну вот… А как его хоронить, весь госпиталь вышел… Все его любили.