Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 57

При первом взгляде на царевну всех поражали в ее прекрасном лице большие черные глаза, полные неги и ласки, они приветливо смотрели на всех из-под густых и красиво очерченных сросшихся бровей. Близкие к царевне люди утверждали, будто ее глаза были еще краше, когда в них блистали слезы, тогда-то прелесть их была неотразима!.. Роскошные волосы царевны были прикрыты собольей шапочкой с жемчужными привесками, но сзади они падали тяжелой, толстой косою, которая почти касалась пола. Боярыни, стоявшие около царевны, то и дело брали эту тяжеловесную косу в руки и почтительно поддерживали ее, когда она кланялась в землю или становилась на колени во время молитвы.

Федор Калашник, пораженный красотой царевны, взглядывал то на нее, то на окружающих. Особенное внимание Федора привлек тот инок Григорий, которого еще на паперти товарищи дразнили чрезмерным интересом к царевне Ксении. Из темного угла, в котором Григорий стоял на клиросе, невидимый царевне, но видимый Федору, он ни на минуту не спускал с нее своих больших темных глаз, горевших ярким пламенем, а когда ему пришлось выйти на середину храма для чтения Апостола, он вышел с таким смущением, начал чтение так трепетно, так робко и невнятно, что Федору невольно пришли на память насмешки румяного монашка…

Переводя по временам взоры на своего друга, Тургенева, Федор видел в нем живую противоположность иноку Григорию. Петр Михайлович как опустился на одно колено за столбом, как оперся на другое колено рукой, так и замер в этой молитвенной позе, замер немой и неподвижный. Глаза его пристально смотрели в ту сторону, где, облитая бледным светом лучей зимнего солнца, молилась царевна Ксения… Он молился, и молитва его была чиста. Он вкладывал в молитву всю свою душу…

Чем была проникнута, чем светилась молитва Петра Михайловича?..

«Умрет, умрет за нее, за ее радость и счастье!» — вот что понял Федор, вот что прочел он в глазах друга, когда богослужение закончилось и царевна со своей свитой удалилась из храма.

Федор не заговорил с Тургеневым, пока тот не обратился к нему со словами:

— Ах, Федя! Как сладко было, как светло на душе! А теперь какой сумрак, какая тоска во мне!.. Словно мне и солнце не светит.

— Полно, Петр Михайлович! Неладное это ты на себя напускаешь… Высоко до солнца этого, где же от него света ждать?!

— Знаю, знаю все, что ты мне скажешь! — отвечая ему с досадой Тургенев. — Да что проку! Околдован я, что ли, и сам не знаю… Только вот видишь ли, как увидал, так и пришла моя погибель! Пятый месяц на Москве живу, и с места нет сил сорваться!.. А как бы мне хотелось уехать, уехать вдаль, в степи неоглядные Сибирские, в сторожи татарские, в станицы Терские, там бы сложить голову!

— Полно, Петр Михайлович, не в мои и не в твои годы о смерти думать! Каждый себе по силам подвиг найдет… Да и что же ты? Звал меня к себе в гости, я так и дяде сказал, что после обедни к тебе пойду на Романов двор… А ты тут жалобные песни заводишь!

— Прости, дружище, не прогневайся! Больше об этом и поминать не буду… Пойдем на Романов двор, побеседуем, нам есть о чем с тобой поговорить, столько лет не видавшись!..

И друзья, выйдя из Кремля Фроловскими воротами, направились мимо Василия Блаженного на Варварку, где стоял уже известный нам двор бояр Романовых.

IV

В гостях у Федора Никитича

Когда Тургенев с Калашником подошли к воротам романовского подворья, перед хоромами боярскими уже стояло на улице много верховых коней под попонами да десятка два крытых пестрыми коврами саней с запряженными в них парами и тройками и иноходцами в одиночку. Около саней толпились слуги приезжих гостей и домашняя челядь бояр Романовых.

— Ах, батюшка, Петр Михайлович! — воскликнул навстречу Тургеневу Сидорыч, один из старых романовских челядинцев. — Вовремя ты пожаловать изволил! Боярин наш просит тебя немедля к себе в хоромы да и богоданного гостя просит с собою привести, зовет вас обоих хлеба-соли кушать.

Отказаться от великой чести было никак нельзя, и потому друзья направились вслед за слугой в боярские хоромы.

В обширной столовой избе, пристроенной к хоромам Федора Никитича и освещенной целым рядом небольших, почти квадратных слюдяных окон с мелким переплетом, поставлен был широкий и длинный стол, за которым на лавках, на опрометных скамьях и на отдельных стульцах сидели сейчас гости Федора Никитича.

По углам комнаты помещались разные деревянные поставцы, уставленные богатой золотой и серебряной утварью и диковинной заморской стеклянной посудой. С потолка, украшенного резьбой, спускались три паникадила из точеной и прорезной рыбьей кости. Около двух отдельных столиков суетились слуги, одетые в красные суконные кафтаны. За одним столом разрезались и раскладывались кушанья, за другим разливалось и разносилось в кубках вино.

— Добро пожаловать, гости дорогие! — приветствовал вошедших друзей сам хозяин дома, приподнимаясь со стульца и указывая на два пустых места за столом. — Просим милости хлеба и соли наших откушать… Брат Михайло, позаботься, дорогой, о том, чтобы гости сыты были да чтобы их чарочкой не обнесли!..

Когда Тургенев и Федор Калашник уселись на указанные места, Михайло Никитич шепотом сообщил им, что рядом с хозяином сидит знаменитый дьяк Посольского приказа Афанасий Власьев и рассказывает о том, как принимал его «арцы-князь Аустрейский Максимильян» и как с ним беседовал. Когда тот закончил свой рассказ, выслушанный всеми с величайшим вниманием, Федор Никитич обратился к дьяку:

— А расскажи-ка ты нам, Афанасий Иванович, чем тебя арцы-князь Аустрейский за своим столом потчевал?

— Да-да! — подхватили сразу несколько голосов. — И точно любопытно! Чем тебя там угощали?

— Угощал он нас изрядно, бояре. Яства были разные и многие: и орлы, и павы, и гуси, и утки, и всякие птицы, сделанные в перье золоченом. И рыбные яства тож: деланы киты и щуки, и иные рыбы, и пироги разными образцы золочены. Яств с пятьдесят!.. Да овощи разные и сахары на тридцати пяти блюдах.

— Ого! — отозвался князь Сицкий. — Расщедрился, однако, немец. Потом, чай, целый год свой изъян нагонял! Я тут как-то позвал к себе на обед царского дохтура Бильза, так он мне и говорит: «Ну, князь, тем, что мы с тобой сегодня за обедом съели, у нас в неметчине целая семья была бы с год сытехонька».

Все засмеялись. Посыпались шутки и остроты.

— Вот братца Мишеньку в Немецкую-то землю послом бы отправить! — заметил, смеясь, боярин Александр Никитич Романов. — Так он бы там, пожалуй, с голоду помер! Стали бы давать ему в суточки всего-то по две уточки!

— Еще бы! Где же такого богатыря двумя уточками прокормить! — заметили с разных сторон, вперемежку со смехом, несколько голосов. — Он подковы ломает, как щепку, на медведя в одиночку выходит… А тут его к немцам… Да по две уточки…

— Обрадовались, что есть над кем зубы точить! — посмеиваясь, отвечал на шутки Михайло Никитич. — Или вы думаете, что от еды у меня сила берется?.. Силу так уж мне Бог дал. Вон говорят, Сенька-то Медвежник против пятерых мужиков ел, а нашел же себе супротивника, который ему и пикнуть не дал.

— Сенька Медвежник?! — откликнулись на это замечание многие из сидевших за столом. — Да это же первый кулачный боец на Москве! Кто же мог его уложить?.. Ему, кажется, смерть на бою не была и написана?

— Видно, была, коли прилунилась! — отвечал Михаил Никитич. — А вот здесь — за нашим столом — сидит и супротивник его.

И он указал на Федора Калашника, который зарделся, как маков цвет, и готов был провалиться сквозь землю, когда все взоры обратились в его сторону.

— Вот он каков, гость-то твой, Петр Михайлович! — приветливо обратился Федор Никитич к Тургеневу. — С ним, значит, нельзя шутки шутить!.. А споведай ты нам, добрый молодец, каких ты родов, каких городов?

— Родом я, боярин, из Углича, купца Ивана Калашника сын, того самого рода купеческого, что богаче всех был до Угличского погрома и беднее всех стал, как наехали к нам судьи неправедные да всех граждан именитых отдали в немилостивый розыск…