Страница 3 из 6
И вот в пору постоянных недосыпаний из-за ночных бомбежек и вечной нервотрепки вследствие идиотских распоряжений («Эвакуировать архив в двадцать четыре часа! Оставаться на месте! Ждать распоряжений! Заминировать и взорвать, как только… Ценой жизни сохранить каждую бумажку!») — в пору этих взаимоисключающих распоряжений и непрестанного страха в ожидании бомбежек доктор все же не утратил способности усмехаясь выуживать из глубин своей фантазии оригинальные идеи, достойные дня рождения Пальмквиста. Пока ему не показалось, что вот теперь он додумался до лучшей из всех.
У господина Пальмквиста был автомобиль. Вероятно, где-то в потаенной глубине своей искренней, но суховатой и холодноватой натуры был он немного снобом. А почему бы ему чуточку и не быть им в его все же деликатной манере? А может, минутами он только казался доктору таким на унылом фоне тогдашнего Берлина? Во всяком случае, автомобиль у Пальмквиста был новехонький — с двумя неудобными запасными сиденьями, но в общем-то двухместный ярко-красный спортивный «мерседес». Для Берлина 1944 года это было нечто ослепительно вызывающее. И с номерами дипломатического корпуса Пальмквист невозмутимо разъезжал на ней по загроможденным развалинами улицам столицы, игнорируя козыряющих полицейских.
Итак, у господина атташе был автомобиль. А у не очень состоятельного доктора унаследованное столовое серебро, переходившее из поколения в поколение. Несколько килограммов блюд, ножей, вилок и ложек с некогда почтенными, а теперь все более жалкими, достойными сожаления монограммами на солидных, но нелепых черенках… А кроме того, у доктора имелся престарелый господин Якоб Клемм.
Этот самый дядюшка Клемм — все более худеющий, как все, но всегда безупречно выбритый, а таких среди тех, кому за семьдесят, становилось все меньше, — доводился Ульрихам даже не знаю кем — то ли родственником, то ли просто знакомым. В любом случае принадлежал он, по-видимому, к предшествующему, ремесленному, поколению семейства Ульрихов или к его окружению: немного органный мастер, немного механик, немного изобретатель. Одним словом — Bastler. С немецкого это переводится как умелец, ремесленник-любитель, но всех оттенков слова перевод не отражает. До войны у Клемма была крохотная мастерская то ли с одним, то ли с двумя рабочими местами, которую он, уйдя на пенсию, ликвидировал. Но оборудование продать пожалел. Теперь оно, упакованное и, с немецкой любовью к порядку, сложенное в штабеля, лежало в подвале его квартиры. В то проходившее в основном в подвалах время он мог использовать подвал для подобной цели только благодаря тому счастливому обстоятельству, что этот дом где-то в предместье Юнгфернхайде был всего-навсего двухэтажным и его потолочные перекрытия для бомбоубежища слишком непрочные. В этом подвале, во время массированных февральских бомбежек и в перерывах между ними, Ульрих и господин Клемм осуществили идею доктора. Вообще-то доктору принадлежала только идея. И конечно же, серебро. И довольно-таки условно набросанный эскиз, изображавший нечто, похожее на изящный кубок, но почему-то со скрученной в спираль ножкой.
Прежде чем Клемм в своем подвале стал нарезать полоски медной жести и искать провода, и придавать нужную форму каолину, и плавить серебро, доктор пригласил его в Тиргартен. И пока доктор вместе с господином Пальмквистом в салоне импровизировали на органе, а освещенный луной ярко-красный «мерседес» господина Пальмквиста стоял во дворе, — с одной стороны — еще не задетый бомбежками дом доктора, с другой — за оголенными деревьями парка ряд разрушенных фасадов, словно абсурдная темно-серая театральная декорация с лунно-синими глазницами, — в это время господин Клемм тщательно измерил на левой стороне приборной панели автомобиля все, что ему необходимо было измерить. И через неделю заказанная доктором диковина была готова. И даже опробована в подвале Юнгфернхайде.
Доктор отхлебнул чаю из большой жестяной кружки, из той самой, под резонанс которой ему нравилось издевательски имитировать речи Гитлера, и продолжал свой рассказ:
— А в день своего рождения, шестого марта, Пальмквист приехал ко мне. Так мы условились. Как обычно, он припарковал машину у черного хода и поднялся наверх с двумя портфелями. С двумя по случаю дня рождения. А я вышел на кухню и сказал господину Клемму: «Пора!» И он — чемодан с инструментами в руках — проворно сошел по черной лестнице вниз. А Пальмквист открыл в столовой свои портфели. Из одного он вынул две бутылки мумма. Из второго — знаете, я забыл, что именно. Мы сидели, прислушивались — неужели не будет воздушной тревоги? Ее таки и не было. Мы попивали наше шампанское, мы ели. Беседовали — о музыке, об искусстве, о женщинах… да мало ли о чем… Словно за шторами светомаскировки текла совсем иная жизнь. Я менял на проигрывателе пластинки. И поставил последней «Мессию» Генделя. К слову сказать, в то время Гендель доставлял нам двойное наслаждение. Думаю, нам обоим, мне же несомненно. Во-первых, потому, что он воистину неповторим. Своими ясностью и блеском он, пожалуй, даже более велик, чем Бах. Согласен, об этом можно рассуждать до бесконечности. А во-вторых, потому, что он ведь не какой-нибудь Малер или Шопен или кто там еще, не какой-нибудь француз, или поляк, или еврей, за слушание которого уже завтра могут вызвать в СД. А чистокровный немец, как сам Вагнер. И — более великий немец. Как композитор, не так ли. Но при этом самым дьявольским образом считается англичанами крупнейшим композитором Англии! И на протяжении сорока лет был подданным английских королей! И похоронен в Вестминстерском аббатстве в одном ряду с этими королями! И в Англии все еще настолько свой композитор, что — я видел это своими глазами в Лондоне в Ковент-Гардене — когда хор запел «Аллилуйя» из этой самой «Мессии», то находившиеся в зале две тысячи человек встали и прослушали стоя до конца. Итак, я поставил пластинку с «Мессией», и «Аллилуйя» мы слушали стоя. Затем я выключил проигрыватель, погасил свет и, отодвинув край светомаскировки, выглянул во двор. Господин Клемм исчез, значит, работу свою он выполнил. Насколько я мог разглядеть при лунном свете. Я сказал Пальмквисту:
— Пошли. Я хочу вручить вам свой именинный подарок.
— Ого-о?! И что же это такое? — В его серых, покрасневших от алкоголя глазах вспыхнул мальчишеский азарт, и мне показалось, не только от коньяка, который мы пили после шампанского, а от искреннего любопытства. Мы вышли в прихожую, я взмахом руки указал ему, чтобы он прихватил пальто, и снял с вешалки свое. Я подумал, что наши пальто могут нам пригодиться. Мы спустились по лестнице и вышли во двор. Он, конечно же, сразу заметил рожок на поблескивающем красном корпусе автомобиля:
— О! Он же великолепно подходит сюда! Знаете, он очень похож на органную трубу времен барокко. Только как он звучит?
Я понял, что мысль о звуке рожка вызвала у него сомнения. Даже настолько, что он не догадался поблагодарить меня.
— Садитесь в машину и опробуйте сами.
Он сел за руль, я устроился рядом с ним. Он тотчас обратил внимание на серебряную кнопку, установленную господином Клеммом на приборной панели.
— Посигнальте.
Он нажал на кнопку.
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ!
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ! —
разнесся усиленный автоаккумулятором ликующий возглас рожка среди голых деревьев, лунных теней, развалин и стен еще уцелевших домов. Серебристо. Прозрачно. Победоносно. От изумления Пальмквист вытаращил глаза и принялся восхищенно трясти мою руку:
— Благодарю вас! Это фантастично! Именно этот такт… Именно этот…
Но для давно уже взвинченных ушей соседей звук рожка в столь редкой ночной тишине оказался слишком громким. Тут же распахнулось несколько окон:
— Was ist da los?!
— Do
— Wieder die verdammten Tommies?!
— Oder doch nicht?[5]
— Поехали! — сказал Пальмквист. Он включил двигатель, и мы рванули со двора.
— И помчались по улицам города. Я не очень-то помню детали этой поездки, — продолжал доктор. — Верх автомобиля из кожзаменителя в ту мартовскую ночь был, конечно, поднят — как-никак два-три градуса мороза. Это была такая то открытая, то закрытая машина. Но мы опустили стекла в дверцах. Чтобы ветер свистел в ушах. И чем сильнее он свистел, тем сильнее шампанское и коньяк ударяли нам в голову. Мне во всяком случае. Развалины, деревья, дома, смехотворно выровненные вдоль дороги обвалы домов, группки разбирающих завалы людей, полицейские — все это проносилось мимо. То один, то другой полицейский пытался нас остановить, но отскакивал, разглядев дипломатический номер. И через каждые сто метров Пальмквист сигналил:
5
— Что там происходит?!
— Проклятие, опять воздушная тревога?
— Опять эти проклятые томми?!
— Или все-таки нет?.. (нем.)