Страница 6 из 6
Кто-то коснулся плеча Керсти, и гулкий баритон произнес над ее ухом:
— Послушайте, барышня… Это же ты, Керсти… Что случилось?
Керсти тоже мгновенно узнала говорившего. Так что пора представить его и читателю.
Кальмер, ему тогда было под тридцать — одного с Керсти года, — закончил Таллиннскую мужскую коммерческую гимназию и давно уже являлся одной из ведущих фигур среди школьной молодежи Таллинна. В своем роде. Во-первых, в том смысле, что с точки зрения наследственности он обладал весьма разносторонними задатками. Его дед со стороны отца был глубоко верующий сельский кистер. Его отец был в свое время одним из популярнейших певцов, простодушный самородок, который в сороковых, причем в весьма неинтеллигентных формах окрасился в красный цвет. Дед же Кальмера со стороны матери был одним из самых весомых основателей Эстонской Республики, да и мать Кальмера — одна из немногочисленных наших дам с заграничными учеными степенями, в 1944-м, пока Кальмер был в немецкой армии, она бежала в Швецию, в сине-черно-белую эмиграцию.
Керсти давно знала Кальмера как школьного активиста, как забавного малого, которого просто-таки распирают идеи, а затем — после возвращения Кальмера из лагеря военнопленных — к удивлению не только собственному, но и многих — как ревностного агитатора, который любого встречного призывал обратиться к Богу. Розовощекий, малорослый человек с сияющими глазами обращался со своей проповедью почти без разбору, ориентируясь исключительно по наитию и руководствуясь случаем. В нашей все краснеющей стране это было связано со все большим риском и сулило непредсказуемые опасности. Особенно если принять во внимание, что миссионерская деятельность Кальмера велась на всех семи или восьми языках, привитых ему с детства.
— Так что же такое с тобой, Керсти? Говори. Это облегчает душу.
И глянув в свете уличного фонаря в сияющие искренне синие глаза Кальмера, Керсти переборола рыдания и стала говорить. О прямо-таки физической невозможности дышать, которую причиняла ей безнадежность судьбы Эстонии, о Пеэпе, о себе. О своей мечте поехать к Пеэпу, пробраться к нему за колючую проволоку угольных шахт. О своем страхе, что лагерное начальство с издевательствами выпроводит ее. Она начала на бульваре Тооме, в свете фонаря, продолжала — «Пошли со мной!» — рядом с Кальмером, поспешая в сторону Олайской церкви, а затем в ризнице Олайской церкви, куда Кальмер впустил ее как своего человека.
Керсти потом даже не могла точно припомнить все, что наговорил ей Кальмер до церемонии. Она даже не помнила толком, слышала ли музыку, когда они вместе с Кальмером прошли сквозь церковь в ризницу. Но теперь, когда Кальмер вывел ее из ризницы и провел к алтарю, она явственно услышала: то был Бах, звуки нежно струились, вздымаясь все выше и увлекая за собой ее измученное сердце. Спустя время она узнала: конечно же, там играл Леппнурм, тогда еще, правда, едва ли заслуженный маэстро, он тогда через день музицировал в Олайской церкви.
Керсти не знала (я тоже не знаю), случай ли это был или существовала между Кальмером и Леппнурмом какая-то система условных знаков или договоренностей. Потому что когда Кальмер подвел Керсти к алтарю, орган вдруг смолк, и Кальмер сказал:
— Помолимся!
Он и сам преклонил колена и жестом пригласил Керсти опуститься на колени рядом с собой, и тихим проникновенным голосом стал молиться, слов Керсти не запомнила, но кончил он, кажется, «Отче наш». Они поднялись, и орган заиграл что-то праздничное и торжествующее. Затем Кальмер сделал несколько шагов по направлению к алтарю, повернулся к ней и, глядя то сквозь, то поверх Керсти, вдаль и ввысь, а затем пристально прямо ей в глаза, обратился к ней. И то, что он сказал, Керсти впоследствии, спустя десятки лет, помнила до единого слова:
— Отец наш небесный! Вот стоят перед Тобой эти двое, эта девушка физически и этот юноша — в душе своей. Ибо Ты соблаговолил лишить его возможности предстать здесь пред Тобой. Но в сердце своем и в душе своей он созрел для этого — на сей счет мы располагаем недвусмысленным письменным свидетельством. — Он достал из кармана письмо Пеэпа к Керсти, которое он взял в ризнице посмотреть и сунул в карман. Теперь он простер руку с ним, словно хотел предъявить его Господу… — Отец наш небесный! Сколько веков Ты согласно воле своей заставлял верить, будто муж, крестоносец, рыцарь, если он находился в далеких краях, выполняя свой долг, истинный ли или только воображаемый, мог прислать священнику для свершения святого таинства бракосочетания свой меч. И священник был вправе обвенчать невесту с его мечом. И не воспользовался ли этой самой возможностью, если не ошибаюсь, пресловутый согласно воле Твоей освободитель Европы и ее наказание Наполеон, послав свой меч из какого-то сражения в церковь Лувра своему дяде кардиналу Флешу, чтобы тот обвенчал его с принцессой Австрийской Марией Луизой? Но что такое меч в сравнении с сердцем, излившемся в письмах?!
И я говорю написавшему эти письма: если это твоя истинная воля, то ответь «да!» И за его отсутствием сам отвечаю: «Да!» И я спрашиваю твою невесту: если это истинная воля твоя, то ответь «да!»
Керсти глухо ответила: «Да!» И Кальмер вложил в ее руку письма Петера и сжал ее ладони, и орган Леппнурма наполнил устрашающую высоту Олевисте лучезарным ликованием токкаты Баха.
Затем Кальмер отвел Керсти назад в ризницу, запер за собой дверь на ключ, достал из ящика стола светло-зеленое свидетельство о браке со стилизованными еловым орнаментом и с огромной круглой печатью Таллиннского ЗАГСа Эстонской ССР, выписанное на имя Пеэпа и Керсти, подписанное невесть кем. Он сказал:
— У меня нет права выдавать их. У меня их даже не смеет быть. Даю тебе его потому, что верю — так оно должно быть. В Эстонии свидетельство это никому не показывай. Там — только в случае крайней необходимости. И знай — перед Богом и церковью ты ему жена.
Спустя неделю с этой бумагой и с этим сознанием Керсти отправилась в путь. И добилась, чего хотела. Домашний очаг в бараке, в общей комнате, со своим Пеэпом, который к тому времени получил возможность выходить за зону. И должность и работу в каком-то воркутинском филиале, производившем гармошки. Из-за своего мужа Керсти особого доверия не внушала, но она все-таки училась на фармацевта и вообще была вольная, не осужденная, в тех краях считай что редкость. Действительно, ее никто никогда не осуждал. В самом начале, когда Пеэп находился под следствием, ее тоже на месяц-полтора взяли под стражу. Ее допрашивали на улице Пагари, ей угрожали. Три ночи просидела она с одиннадцати вечера до пяти утра в приемной начальника следственного отдела майора Якобсона, а затем и в его кабинете, перед его очками очковой змеи, вся дрожа, хотя и натянула под платье несколько кофточек, одолженных у сокамерниц, поскольку по опыту было известно, что вот-вот ее пихнут в соседнюю комнату на старый спортивный мат и начнут избивать: «Какие проклятые иностранные шпионы посещали твоего Пеэпа и тебя? Имена! Имена! Имена! И за кем они и на кого шпионили?» Etc.
Кальмер сказал бы: одному Богу ведомо, почему всего этого не случилось и почему спустя несколько недель они отпустили Керсти.
Так что через пять лет, уже после смерти главного параноика, она смогла вернуться и убедиться — все равно на сорок лет раньше времени. Но это уже вместе с Пеэпом и сыновьями, не знаю уж, сколько их было — двое, трое или четверо, во всяком случае, достаточно, чтобы убедиться: сорок лет — все равно что один-единственный день.
Перевела с эстонского Татьяна Верхоустинская