Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 60



Когда они с отцом наконец выходят из школы и шагают сквозь снег, Питеру кажется, что вся эта снежная прорва рождена его кощунством. В своем всепроникающем кружении ветер то и дело сердито швыряет звонкую льдистую россыпь в его теплое лицо. Питер отвык от снега. Это беспредельный ропот, несущийся со всех сторон. Он смотрит на небо, и его глаза встречают что-то розовато-лиловое, сиреневое, приглушенное, желто-жемчужное. Мало-помалу, приглядываясь, начинаешь воображать, что белая пелена — это кончик крыла, а потом вырисовывается и все крыло, с крошечными перышками, и уже кажется, что это крыло объяло все вокруг, распростерлось во всю ширь невидимого горизонта и дальше, за его пределы. Теперь, когда глаза настроились на эту частоту, куда ни глянь, везде все тот же белый трепет. Город и каждый дом в городе осаждены бесчисленной ропщущей ратью.

Питер останавливается под высоким фонарем, сторожащим ближний угол автомобильной стоянки. Он с недоумением смотрит себе под ноги. На белизне снега, уже устилающего землю, роятся, как мошкара, какие-то черные крапинки. Они мечутся в разные стороны и исчезают. Исчезают, кажется, все в одной точке. Проследив за ними взглядом, он видит, как они несутся к этой точке; чем они дальше, тем быстрей их полет. Он следит за несколькими из них: все исчезают. Это кажется сверхъестественным. Но вот в голову Питеру приходит разумное объяснение, и он успокаивается. Это тени снежинок, отбрасываемые фонарем, который светит у него над головой. Прямо под фонарем трепетное падение их проецируется в виде беспорядочных колебаний, но вокруг, там, где лучи света ложатся косо, скорость тени, которая мчится к месту встречи со своей снежинкой, пропорционально возрастает. Тени стекаются из бесконечности, замедляют полет и, пронзительно черные в свой последний миг, исчезают, едва породившие их снежинки целуют белую поверхность. Это зрелище зачаровывает Питера; мир, во всей его многообразной, бесконечно изменчивой красоте, он воспринимает теперь пригвожденным, растянутым, распятым, как бабочка, на рамке непреложной геометрической истины. По мере того как гипотенуза приближается к вертикали, катет треугольника уменьшается все медленнее: это закон. Целеустремленные тени снежинок похожи на муравьев, суетящихся на каменном полу высокого замка. Питер чувствует себя ученым и бесстрастно старается найти в космографии, которой его учил отец, аналогию между наблюдаемым явлением и красным смещением спектральных линий, благодаря которому нам кажется, что звезды удаляются со скоростью, прямо пропорциональной их расстоянию от нас. Быть может, и здесь подобная же иллюзия, быть может, — он пытается представить себе это — звезды в самом деле медленно движутся через конус поля зрения, ось которого образуют наши земные телескопы. Все в мире висит, как пыль в заброшенном мезонине. Пройдя еще несколько шагов до того места, где свет фонаря сливается с общим трепетным сумраком, Питер как бы достигает грани, за которой скорость теней беспредельна и маленькая вселенная разом кончается и становится бесконечной. У него ноют ноги от холода и сырости, и это омрачает космические размышления. Словно выйдя из тесной комнаты, он заново ощущает простор города, по которому гуляют огромные вихри, прыгая с неба, словно поднимая прощальный тост.

Он заползает в машину, как в пещеру, садится рядом с отцом и, стянув мокрые ботинки, подбирает под себя ноги в сырых носках. Отец быстро выезжает задним ходом со стоянки и по переулку едет к Бьюкенен-роуд. Сначала он слишком спешит и на малейшем подъеме задние колеса пробуксовывают.

— А, черт, — говорит Колдуэлл. — Дрянь наше дело.

От всех откровений этого дня нервы Питера обнажены, он взвинчен.

— А почему мы не уехали два часа назад? — спрашивает он. — Теперь нам не одолеть Пилюлю. Чего ради ты торчал в школе до конца игры, хотя билеты давным-давно были проданы?

— Разговаривал с Зиммерманом. — Колдуэлл отвечает сыну не сразу, боясь, как бы это не прозвучало упреком. — Он сказал, что говорил с тобой.

Чувствуя свою вину, Питер отвечает резкостью:

— Поневоле заговоришь, если он сцапал меня в коридоре.

— И ты сказал ему про недостающие билеты.

— К слову пришлось. А больше я ничего не говорил.

— Ей-ей, мальчик, я не хочу стеснять твою свободу, но это ты все же напрасно.

— А что за беда? Это же правда. Значит, ты не хочешь, чтоб я говорил правду? Хочешь, чтобы я всю жизнь врал?

— А ты… конечно, теперь это не важно… Но… сказал ты ему, что я видел, как миссис Герцог выходила из его кабинета?



— Ясное дело — нет. Я и думать про это забыл. И все забыли, кроме тебя. Ты, видно, воображаешь, что весь мир против тебя сговорился.

— Я никогда не мог понять Зиммермана до конца, в этом, наверно, мое несчастье.

— Там и понимать-то нечего. Он просто-напросто зарвавшийся старый развратник, который сам не соображает, что делает. Все, кроме тебя, это знают. Папа, почему ты такой… — Он хотел сказать «глупый», но спохватился, вспомнив четвертую заповедь. — …такой мнительный? Во всем видишь смысл, которого нет. Почему? Почему ты не успокоишься? Ведь этак никаких сил не хватит!

Мальчик со злостью бьет коленом по щитку, и крышка перчаточного ящика звенит. Голова отца чернеет смиренной тенью, втиснутой в крохотную шапчонку, которая для Питера воплощает всю отцовскую приниженность, нескладность, легкомыслие и упрямство.

Колдуэлл вздыхает и говорит:

— Не знаю, Питер. Наверно, отчасти это наследственное, а отчасти — благоприобретенное.

Голос у него бесконечно усталый — видимо, он объясняет это из последних сил.

«Я убиваю отца», — думает Питер, пораженный.

Снег падает все гуще. Снежинки, осыпая фары, искрятся, кружатся, исчезают, и на их месте сверкают все новые блестки. Их лавина не оскудевает. Встречных автомобилей почти нет. За богадельней светящиеся окна домов редеют, тонут в метели. Печка начинает работать, и ее тепло как бы подчеркивает их оторванность от мира. Дуги, описываемые стеклоочистителями, становятся все короче, и вот уже отец с сыном смотрят вперед, в пургу, сквозь две узкие щелки. Мотор фырча несет их вперед, в ловушку.

Когда они спускаются по склону мимо еврейского кладбища, где похоронен Эб Кон, знаменитый олтонский гангстер времен «сухого закона», машину заносит. Колдуэлл быстро вертит непослушный руль и выравнивает ее. Наконец они благополучно добираются до Сто двадцать второго шоссе, где кончается Бьюкенен-роуд. Справа от них поднимается Пилюля, растворяясь в снежной пелене. Буксирный грузовик, словно дом на колесах, проплывает мимо в сторону Олтона, постукивая снеговыми цепями испуганно и быстро, как пулемет. Когда его красные огни, мерцая, исчезают, они остаются одни на шоссе.

Подъем становится все круче. Колдуэлл включает первую скорость и едет так, пока колеса не начинают буксовать, потом переходит на вторую. Машина, вспахивая снег, поднимается еще на несколько десятков шагов; потом колеса снова буксуют, и Колдуэлл в отчаянии включает третью скорость. Мотор глохнет, Колдуэлл рывком дергает ручной тормоз, чтобы не скатиться вниз. Они проехали больше половины склона. Теперь, когда мотор умолк, слышны тоскливые вздохи ветра. Колдуэлл снова заводит мотор, но задние колеса не находят опоры в снегу; тяжелый старый «бьюик» того и гляди скатится к низкой проволочной загородке на обочине. В конце концов Колдуэллу ничего другого не остается, как открыть дверцу, высунуться из нее и при розовом отблеске задних фонарей, этом единственном освещении, спустить машину вниз задним ходом. Он пятится так мимо поворота на Олинджер до ровного участка между Пилюлей и следующим невысоким холмом по пути в Олтон.

И хотя теперь, взяв разгон, машина быстрее преодолевает первую половину подъема, она буксует и останавливается, чуть-чуть не доехав до того места, где застряла в первый раз. Их прежний след двумя бороздами темнеет при свете фар.

И вдруг от их голов ложатся вперед длинные тени. Какая-то машина поднимается на холм. Ее фары увеличиваются, сверкают, врываются в метель, как крик, и огибают их; это новенький зеленый «додж». Гремя цепями, он проезжает мимо, преодолевает самую крутую часть склона, прибавляет скорость и исчезает. Неподвижные фары «бьюика» освещают отпечатки цепей на появившихся колеях. А снег, падая, все искрится.