Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 131

— Хаживал Веселица-то к нам на двор, хаживал...

Досифея задохнулась от гнева — экая срамота! А ведь едва не приблизила она к себе Феодору — хорошо, господь вовремя остановил.

— Кликни-ко бабу, — повелела она монахине. Пелагею словно ветром выдуло из кельи.

Явилась сторожившая монастырские врата высокая баба с костистым мужичьим лицом, поклонилась Досифее поясно. Глазки бегают затравленно, глядеть на игуменью не хотят.

— Куды воротишься, почто на меня не глядишь? — спросила Досифея.

— О чем ты, матушка ? — притворно удивилась баба.

— Экая смирная какая, — сказала игуменья, — святее ангела...

— Загадками сказываешь, матушка, — прочистила горло баба. Не нравился ей ласковый голос игуменьи. Руки Досифеи хищно сложены на коленях, спина напряженная, прямая.

— Да уж не запирайся, сестрица, — проговорила стоявшая у двери Пелагея. — Чего там!

— А я ничего, — растерянно оглянулась на нее баба. Мужичье лицо ее вытянулось, над верхней губой выступили капельки пота.

— Ежели правду будешь говорить, то игуменья тебя, может, и простит, — сказала Пелагея.

Видать, не один только опознанный грех водился за бабой. Сморщив низкий лоб, она думала напряженно, беззвучно шевеля губами.

— Долго ждать-то ишшо? — спросила, теряя терпенье, Досифея.

— Дык я ведь...— потопталась баба. — Дык я ведь...

— О Феодоре сказывай, — помогла ей Пелагея.

— О Феодоре-то? — прищурилась баба. — Да что о Феодоре-то?..

— Как Веселицу водила, как отворяла ему врата обители в полночь-заполночь, — говорила за нее Пелагея.

— Отворяла ли врата? — допытывалась игуменья.

— Дык я ведь...

— Отворяла, сказывай?!

— Отворяла, — созналась баба и спешно перекрестилась. Лицо ее стало маленьким, с кулачок, — почернело, усохло, покрылось мелкими морщинами. И вся она осунулась и обмякла, так что одежда вдруг словно повисла на ней, как на огородном пугале.

— Не вели гнать, матушка! — вдруг завопила она, падая на колени. — Бес попутал. Явился во образе смиренной монахини, речьми сладкими совращал, услаждал слух мой серебром и златом.

— Единый ли раз отворяла Веселице врата, сказывай? — продолжала, как и прежде, неподвижно сидевшая Досифея.

— Многожды, многожды отворяла, — лбом колотила в половицы баба. — Прости заблудшую, матушка!..

— Бог простит, — сказала игуменья. — Изыди.

— Ась?

— Изыди, говорю, — повторила игуменья.

Баба еще раз приложилась лбом к половицам, встала и, часто моргая глазами, попятилась из кельи.

— Эй, погоди-ко, — остановила ее игуменья.

— Что велишь, матушка? — сминая в руках подержанный плат, вся обратилась во внимание баба.

— Про то, что была у меня, никому не сказывай, — строго-настрого наказала игуменья. — Феодоре не обмолвись.

— А я уж было в тебе изуверилась, — сказала она Пелагее, когда баба вышла. — Думала, из зависти наговор, а вот оно как обернулось. Знать, и меня ввела Феодора во грех. В смирение ее поверила, приблизить хотела...

«Вовремя я обмолвилась», — подумала Пелагея со злорадством.

— Нынче бы их не спугнуть ненароком, — забеспокоилась игуменья. — Как бы чего не пронюхали...

— Словечко-то промеж нас сказано. Упреждать Феодору некому, — успокоила ее Пелагея.

Взгляд у монахини прямой и преданный. Движенья легки и вкрадчивы. Голос понижен до шепота.





Ближе к вечеру наведалась она к Феодоре. Вошла неслышно, остановилась на пороге.

Феодора, не видя ее, по буквам, вслух, читала Евангелие. Прикусывая губы, старательно водила по книге пальцем, морщилась и сердилась на себя — плохо давалась ей грамота, да и мысли были далеко: близился назначенный час — скоро появится Веселица. До книги ли ей, когда сердце исполнено трепетного ожидания!..

Тонкая свеча на столе издымилась, ветер, задувавший в щелястое оконце, полоскал узенькую каемку пламени.

Стоя в дверях, Пелагея невольно залюбовалась Феодорой — хоть и в иноческом смиренном одеянии, а была она дивно хороша. Лицо — как спелое яблочко, брови вразброс, будто ласточкины крылья, светлая прядка волос выбилась из-под платка, затенила белый, как у боярыни, без единой складочки лоб.

Пристальный взгляд ее оторвал Феодору от книги и сладких дум. Ресницы ее дрогнули и, приподнявшись, отворили синь-глубину прекрасных доверчивых глаз.

— Ах ты, касаточка моя, — молвила Пелагея, бесшумно подступаясь к Феодоре. — На дворе-то месяц в снегах полощется — такая благодать!.. А ты сидишь, пригорюнилась, на лице печаль...

— Нечего мне печалиться, — ответила, пытаясь подняться, Феодора, но рука Пелагеи надавила ей на плечо. — Да нездоровится что-то.

— Уж не жар ли у тебя? — забеспокоилась монашка, прикладывая ладонь Феодоре ко лбу.— Горишь вся, спасу нет... А ну-ка, глянь сюды.

Но глаза Феодоры были чисты, а в прищуре еще и лукавы. Смешинка плавала в глубине зрачка.

«Радуется, — подумала Пелагея. — Час назначенный недалек...»

— Прилегла бы ты, отдохнула, — посоветовала она Феодоре. — К утру-то все и пройдет... Кваску бы испила.

«Не обмолвилась баба», — успокоенно думала Пелагея. Глядела на Феодору с нежностью. Ворковала в ушко.

— Да что это нынче с тобой? — удивилась Феодора.

— Весною снега запахли. Солнышко-то вычернило санный путь — скоро зиме конец...

О весне ко времени говорила Пелагея. И всё в глаза Феодоре заглядывала, всё в глаза.

Отстучало на дворе медное било — вздрогнула Феодора, со страхом поглядела на Пелагею. А ей только того и нужно, только взгляда этого она и ждала.

4

Кто скажет, на какой излучине, на каком повороте дороги ждет человека счастье? Иной раз кажется, беда накрыла тебя черным крылом — и нет просвета. Но вдруг пойдет валить удача — уж и некуда вроде, а она всё прет и прет...

Веселице же на этот раз с самого начала только не везло.

Последняя была у него ветхая сермяга — и та ночью у печи прогорела: пали на нее с очелка случайные угольки. Стал кобылу седлать — лопнула подпруга.

— А, чтоб тебя! — выругался Веселица и сел, пригорюнясь, на пенек. Мисаил в ту пору из лесу еще не вернулся — ушел пострелять зайцев, да припозднился что-то. Солнышко на ночлег собралось; из чащи потянуло холодком — не выбраться нынче Веселице к Феодоре: лыжи-то старец с собою прихватил.

Сидел Веселица на пеньке, почесывал затылок, но ничего хорошего не выскреб. И такая взяла его тоска, что выть захотелось. Все ему здесь опостылело, ни на что бы глаза не глядели.

Ломал он себе голову, что бы такое выдумать. А выдумывать ничего и не надо было. Ежели бы выдумал, то еще бог знает, как бы все повернулось. Досифея-то слов на ветер не бросала — ждали уж его на монастырском дворе нанятые мужики с кольями, баба-вратарь поглядывала на дорогу с нетерпением: хотелось ей выслужиться перед игуменьей, тяжкую провинность свою смыть чужой кровушкой...

Ехал по лесу, по извилинам да по кочкам, заплутавший в чаще княжеский возок. В возке княжичи сидели, а по бокам от возка скакали Четка и Ратьшич.

— Сызнова тебя не в ту сторону понесло, — ворчал Кузьма, пригибаясь под отяжелевшими от снега ветками.

— Куды ж ее увело? — дивился Четка, всматриваясь в нетронутый снег. — Была дорога — и нет. Сколь раз по ней проезжал...

— Послушался дурака — вот теперь и плошай, — сказал Ратьшич.

— Ничо, боярин, во Владимир и малая тропка приведет, — и себя и Кузьму успокаивал Четка.

По лесу расползались вечерние тени. Возок встал.

— Теперь куды? — спросил правивший лошадьми мужик.

Четка носом потянул воздух.

— Чо голову-то задрал? — разозлился Кузьма. — Ты под ноги гляди: аль не видишь, что забрались в болото?

— Дымком, кажись, нанесло, — сказал Четка. — Эй ты, — обратился он к мужику, — нет ли тут жилья поблизости?