Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 111

Об остальном Любим не тревожился: знал, что Евника уж подняла во дворе мужиков, что мужики кормят и поят коней, а на сене готовят воям мягкую постель.

Мед у Любима был крепок, настоян на чабере: когда надо, веселил, когда надо, клонил ко сну. И уж совсем было задремали воины, и Давыдка солово уставился на играющую только что вздутым огнем печь, как в сенях послышалась возня, недовольный голос Евники, потом упало что-то тяжелое, дверь распахнулась, и на пороге появился взъерошенный Зихно.

Любим, побагровев лицом, приподнялся уж с лавки, чтобы дать ему затрещину и выпроводить за порог,но Давыдка вскинул заплывшие веки, икнул и поманил нежданного гостя к столу.

Тогда и Любим приветливо улыбнулся и указал Зихно на лавку. Про себя выругался: «Навязал черт нечистого!» Зихно второго приглашения ждать не стал, выпил чашу, выпил вторую, а с третьей стал рассказывать про свое житье-бытье и смешить честную братию.

Всем бы давно уж пора ко сну, а тут будто и не пили, будто и не отмахали сорок верст на лошадях. Слушают богомаза, рты от удивления разинули, гогочут так, что, того и гляди, образа посыплются с божницы.

Дальше — больше, рассказал Зихно, как расписывал Печерскую лавру, как прогнал его игумен Поликарп и как добрался он до Москвы да пил меды сперва у попа Пафнутия, а потом у Любима.

Все бы ничего, да вдруг, по пьяному-то, вспомнил он про мужика, что напугал его утром: морда — во, лапищи — во.

— Стой-ка, мил человек!— закричал Давыдка совсем трезвым голосом.— А нет ли у него шрамов на щеке?

— Есть, да не один.

— И пол-уха нет?

— Нет и пол-уха.

— И глаз один — голубой, а другой — зеленый?

— И то верно,— все более изумляясь, кивал головой Зихно.

— Быку рога на сторону своротит?

— Своротит. Косая сажень в плечах. Не человек — медведь.

Затрясся тиун, а Давыдка подсел к Зихно, обнял его и ласково так, как дитю малому, говорит:

— А про грамотку тот мужик ничего не сказывал?

Поглядел Зихно, как строит тиун страшные рожи, но соврать все равно не смог:

— Сказывал и про грамотку.

— Ну, Любим,— тихо, почти шепотом, сказал Давыдка и выпрямился во весь рост.

— Ну, Любим,— повторил он, и тиун с воплем повалился ему в ноги: не казни!

Упала на колени и Евника, подползла к Давыдке, стала целовать ему руки. Княжий милостник оттолкнул ее ногой, схватил Любима за бороду, поднял на уровень своего лица.

— И ты Роману продался?!

Завопила Евника. Вои подхватили ее, выволокли за дверь.

Выдернув полбороды, Давыдка швырнул тиуна на лавку, задыхаясь, сел рядом. Отдышавшись, заговорил спокойно:

— Шел я по следу зверя, а угодил в волчье логово. Ловко.

— Пожалей ты меня, Давыдка,— отплевывая кровь, жалостливо скрипел тиун.— Бес попутал.

— А бес и распутает,— вторил ему Давыдка.— Вся-то ниточка от тебя потянется...

— Смилуйся!

— Бог смилуется.

Вошли вои. Тот, что постарше, спросил:

— Что с бабой делать, тысяцкий?





— Вяжите вместе.

Любим, ткнувшись окровавленным затылком в стену, со слезами на глазах попросил:

— Отпустите бабу. Евника за меня не ответчица.

— А это мы еще поглядим,— сказал Давыдка.

Вои вышли. Давыдка налил себе чашу меда, подумав, налил вторую. Пододвинул богомазу. Выпил, мотнул головой, зло сказал:

— Который раз я на Москве, Зихно. Казнил вот тут, за тыном, князь Михалка огнищанина Петряту, продавшегося Ростиславичам. Нынче думали — тихо. Ан нет. Как есть — змеиное гнездо...

На ранней зорьке покидал богомаз Москву. Ехал он во Владимир не по своей воле — не то гостем, не то пленником. Поп Пафнутий, напрягая близорукие глаза, крестил за ним дорогу, а Злата, прячась за избой, беззвучно рыдала, размазывая по щекам соленые слезы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Глубоко в сердце запала Роману беседа с Житобудом. Посланец великого князя Святослава сделал свое дело. Почувствовав поддержку Киева, самолюбивый и желчный Роман обрадовался возможности избавиться от опеки Владимиро-Суздальского князя. Но на пути его стояли еще родные братья Всеволод и Владимир пронские. С ними сговориться будет не просто. Упрямые и своевольные, они вышли из-под власти старшего брата — Всеволод Юрьевич обещал им поддержку, и они слепо верили ему.

Роман мечтал править Рязанью сам. Печальная судьба отца, князя Глеба, кончившего дни свои в позорном плену, не научила его осторожности. Напротив, она еще больше ожесточила юного князя.

А ведь эти страшные дни еще свежи были в памяти, еще свежи были раны, нанесенные некогда могущественной Рязани. То же высокомерие правило Глебом, та же алчность толкнула его на союз с обреченными Ростиславичами — Мстиславом и Ярополком. И не Всеволод, а Глеб привел на Русь половецкие полчища; не Всеволодова дружина топтала Рязань, а половцы жгли и топтали поля под Суздалем и Боголюбовом. И кто осудит Всеволода, поднявшего меч справедливого возмездия?.. Кто?..

Реки уносят воды, время врачует боль. И уж забыл Роман, как сидел он с отцом в порубе во Владимире и как разгневанные толпы горожан требовали от Всеволода их казни. Как просили за них посланные от Святослава черниговский епископ Порфирий и игумен Ефрем и как Глеб, высокомерный в своем упрямстве, заявил, что лучше умрет в порубе, чем пойдет в изгнание. Забыл Роман, как он плакал и молил о пощаде и как смягчился Всеволод и отпустил его, взяв слово быть в полной зависимости от владимирского князя. Все забыл. А может быть, не забыл? Может быть, испытанное унижение и ожесточило его? Может быть, благородство Всеволода и вызвало его ярость?!

Подолгу сидел Роман в тереме, неподвижный, замкнутый, ушедший в свои замыслы. Гнал от себя жену, бояр не принимал, ел и пил в одиночестве.

Приученные к расточительству, к широким пирам и попойкам Глеба, бояре роптали, но молодому князю неудовольствия не выказывали, копили вражду исподволь, ждали своего часа.

В минуты внезапно налетавшего гнева Роман был безрассуден, в минуты раскаяния — молчалив и хмур. А иногда охватывала его внезапная веселость, и тогда вина лились рекой. Но и среди пира уйдет он порой в свои черные мысли, утонет хрупким телом в высоком кресле, осунется, побледнеет, только глаза горят, словно угли,— болезненным, неживым огнем.

В такие минуты под руку ему не попадись, слово не ко времени не скажи: накажет и не станет терзаться раскаяньем. Бросит в поруб, а после забудет: был человек — и нет его.

Крут, своенравен Роман. Подозрителен. Всюду мерещится ему измена. Всюду видятся подосланные Всеволодом люди.

Тишина в тереме, за слюдяными оконцами ночь. Свеча на столе оплывает белой лужицей.

Встревожил сердце Роману Житобуд, хорошую принес весть: очнулся Святослав, понял, откуда надвигается гроза. Стерегся брата своего двоюродного, Олега, опустошал земли его жестокими набегами, враждовал и с шурьями своими, Ростиславичами, а того не понимал: хоть и сел он на высокий киевский стол, а не будет ему ни сна, ни покоя, пока не смирит зарвавшегося Всеволода.

И без Романа ему тут никак не обойтись.

Вот отчего появился в Рязани Житобуд, говорил льстивые речи — за медами речей его слышал Роман надвигающуюся грозу. А кто из той грозы выйдет победителем?

Сломит ли он своевольных братьев своих, сумеет ли поставить под свои знамена?

Житобуд умел говорить, умел и уговаривать. Но прямого ответа Святославу Роман все же не дал — отправил гонца с туманными обещаниями. Хотел выждать, собраться с силами, попытаться склонить на свою сторону братьев.