Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 111

Чурила будто парил над землей. Вот она вся перед ним — великая Русь.

Еще вчера он жил собою и для себя. Крохотная пылинка среди необъятных просторов. А нынче все вдруг объединилось в нем — и своя, и чужая боль. Вспомнил он и калику Фефела, и скомороха Радко, и игумена, и певца Ивора (уж он-то знал, для чего слагает свои песни!), и Калину сотника, и Ромила. Всех вспомнил Чурила, никого не забыл, никого не обидел. И подумал: с хорошими людьми ниспослал ему господь встречаться на своем веку. А сколько еще таких-то людей на Руси — ого!.. Вот и эти черниговские мужики, что храпом сотрясают избу,— свои мужики. Одного корня с суздальскими, с новгородскими, с полоцкими... А соберут их князья в кучу, сунут им в руки копья, набьют стрелами их колчаны — и пошлют убивать друг друга. Вместе с половцами, вместе с черными клобуками — русский-то русского...

Застонал Чурила, закрыв глаза, пошевелился на рясе. Что это? То ли ночь такая, что приходит в голову чудное, то ли в нем самом все переворотилось? То ли раньше был слеп, да вдруг прозрел? Или все померещилось на знойном степном ветру?..

— Будя,— успокоил себя Чурила и перевернулся на другой бок.— Завтра же с утра — в монастырь...

4

Разбудил его тот самый усатый мужик, который с вечера пригласил в избу.

Во дворе товарищи его плескали друг другу на белые спины воду из кадушки. В кадушке на зеленой пленке прыгал маленький серый лягушонок. Черпая воду, мужики старались не беспокоить лягушонка.

— Какая-никакая, а божья тварь,— говорили они.

Чурила тоже скинул рясу и умылся до пояса. Глядя на обнаженного мускулистого монаха, мужики восхищались:

— Микула Селянинович. Богатырь!..

Ночные смутные мысли еще не покинули Чурилу, но светлое утро, веселые мужики, знобкое прикосновение воды и упругого воздуха изгоняли остатки сна, проясняли голову, освежали тело. Он уже улыбался мужикам, подмигивал им, крякал и играл мускулами, радуясь и тому, что здесь он сильнее всех, и тому, что путь окончен, и что занимающееся утро наполнено волнующим перезвоном колоколов...

Потом они все сидели за длинным дубовым столом, ели кашу, запивали ее квасом, и мужики рассказывали о себе, о своей работе. Были они плотниками, рубили избы, а за старшого у них был Фалей — тот самый усач с ясными, ласковыми глазами.

Вечером уставший Чурила не мог как следует разглядеть старшого. Теперь за столом Фалей сидел против него, и Чурила отметил его высокий лоб, насупленные черные брови, приплюснутый нос и полные красные губы, то и дело раздвигавшиеся в доброй усмешке. Фалей весь был округлый и добрый. Мягкий голос и неторопливые, спокойные движения еще больше подчеркивали его доброту.

Размякший Чурила тут же, за столом, подарил плотникам своего коня.

— Берите, мужики, добрый половецкий конь. Мне он ни к чему, а вам сгодится для дела,— сказал он.

Фалей, смутившись, стал отказываться от подарка.

— Берите, берите,— настаивал Чурила.— Вы мне помогли, я — вам. Мир — золотая гора. Ну, сами посудите: на что монаху конь? Вы не возьмете, отдам игумену. А у игумена и без моего коня целый табун... Берите!

Лицо Фалея расплылось в улыбке.

— Случится беда, ищи нас, монах,— сказал он.

— Найду,— пообещал Чурила.— Конь узнается при горе, а друг при беде.

Над Почайной, над сгрудившимися у пристани лодиями, с криками кружились чайки. Легкий утренний ветерок с Днепра потрепывал опущенные ветрила, посвистывал в туго натянутых канатах. Народ толпой валил на Подол, на торг: ремесленники из предградья, бояре с Горы, приезжие гости со всех концов земли. Но зоркий глаз Чурилы приметил: нет уж той живости на Подоле, да и

гостей стало поменьше — редко встретишь грека, поубавилось аравийцев, совсем не видно приезжих из Хорезма.





Толпа раздалась — с Горы на конях спускались к торгу важные бояре. Скакавшие впереди дружинники плетьми разгоняли нерасторопных зевак.

Чурила пробился вперед, чтобы получше разглядеть князя Романа.

Окруженный холеными милостниками, князь ехал тихо, понуря большую голову в собольей шапке. Тусклые глаза Романа безразлично скользили по людским лицам, тонкие губы в тщательно выбритой полукругом светлой бороде временами раздвигала вымученная улыбка. Парчовый кафтан пузырился на спине князя, синее корзно вяло ниспадало с покатых плеч.

Чурила вспомнил рассказ Калины и подумал: не князь уж Роман, одна только тень от князя осталась.

Чурила шел по пыльной дороге мимо вросших в землю изб, а за ними высились крепкие стены Горы, сытого боярского гнезда. Там, над острыми зубьями частокола, будто плыли в небе золотые купола Софийского собора. С юга, с Русского моря, плыли набрякшие на свежаке облака. За Горой они грудились в плотную тучу, и, когда Чурила приблизился к лавре, посыпал мелкий, как просо, дождь.

Под козырьком у обитых светлыми листами меди ворот толпились убогие и калики в ожидании заветных остатков с монастырского стола.

К игумену Чурилу проводил хромоногий служка с лысенькой, заостренной кверху маленькой головой. У кельи служка остановился, проблеял что-то по-овечьи и исчез — будто выдуло его через узкую щель окна.

Игумен Поликарп был стар и немочен, но маленькие глаза под седыми бровями глядели твердо. «Словно леший на болоте»,— подумал Чурила и тут же мысленно перекрестился.

На лавке лежали отполированные пальцами кипарисовые четки; в келье пахло горелым деревянным маслом, под образами теплились робкие огоньки. Они отражались в зрачках игумена, и от этого глаза его временами казались Чуриле неживыми.

Поликарп внимательно слушал Чурилу, положив на колени четки, перебирал их узловатыми пальцами. Когда монах кончил, долго молчал, покашливая; потом сказал:

— Вольно живут монастыри на севере. Монахи пьют и бесчинствуют... Что привело тебя в Киев, Чурила?

— Хочу в пещерах очистить душу свою от сомнений...

Чуриле показалось, что просьба его звучит недостаточно убедительно. Поликарп тоже заметил это. Синие искры в зрачках потухли, пальцы замерли на четках. Теперь перед Чурилой сидел обыкновенный старый человек. И он устало говорил ему:

— Полынным ветром и конским пометом пахнет от тебя, Чурила. Я сразу почувствовал это. Ты слишком долго шел в Киев...

Игумен не упрекал его. Тепло сказанные слова не вязались с суровым обликом старика. Он продолжал:

— Ты шел к нам за смирением. Зачем? Твое сердце исполнено тревоги. Ты говоришь как мирянин, а мои послушники отреклись от мира, сердца их обращены к богу...

Игумен помолчал и, глядя в сторону, добавил:

— В лавру я тебя не возьму. Ибо сказано: «Да не имеешь с мирскими людьми благотворения или кумовства, ибо ты беглец от мира и от брака; сего не обретется у отцов, а если и обретется, то редко, и это — закон». Ступай!..

Со смятением в сердце возвращался Чурила от игумена. По мокрым от дождя каменным плитам, выстлавшим двор, бродили понурые монахи в шерстяных темно-красных и черных власяницах. У кладовых стояли возы. Монах-пекарь шел из собора с зажженной от лампады пред запрестольным крестом лучиной. Огонек трепыхался на ветру, и, чтобы он не погас, монах бережно прикрывал его ладонью...

Вратарь, жизнерадостный мужик с большими волосатыми руками, замахивался палкой на нудящих калик.

Чурила молча сунул ему в ладонь игуменову печать и вышел на дорогу. Здесь он остановился и облегченно вздохнул. Внизу, под обрывом, ворочался и терся боками о прибрежные скалы Днепр. Солнце, вынырнувшее из-за туч, сверкнуло в волнах; в кустах на противоположном берегу мужики грузили на телегу сено.

По узенькой тропинке Чурила спустился к воде. Волны обрушивали рыхлый глинистый берег, заглатывая куски, с легким шорохом откатывались на середину реки.

Подобрав рясу, Чурила присел на корточки, набрал в ладони желтоватой воды и умыл лицо. На ресницах засверкали золотые капельки; Чурила зажмурился и встал, подставляя лицо солнцу и речному ласкающему ветру.