Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 111

Так и не остались они с Давыдкой наедине после сватовства, так и не перекинулись ни словечком. Только обменялись долгими взглядами, но от взглядов этих почему-то не смутились, не испытали волнения.

На подъезде к Заборью, перед холмом, Давыдка, понукнув коня, обогнал трясущихся на костлявых кобыленках мужиков.

Не терпелось ему въехать в родную деревню первым — и не рабом, и не простым дружинником, а хозяином...

3

Не сладко, ох как не сладко жилось Любаше за старостой Аверкием. Это он только перед свадьбой прикидывался ягненком, а как привел молодую жену в избу, тут и пошло: и то не так, и это не по нему. Чувствовал, что стар, оттого и злился. Пронюхал где-то про Склира, каждое утро стал допекать Любашу:

— Поди, посекли твово ясного сокола. Подрубили крылышки. Жди не жди — все одно не вернется. А ежели и жив, таких-то глупых баб у него в каждой деревне по дюжине.

Говорил, посасывая гнилые зубы мокрым ртом. Ночью щипал ее, всхлипывая от удовольствия. Щипал да приговаривал:

— Лукавой бабы и в ступе не истолчешь.

Сколько слез пролила Любаша за Аверкием! Даже с лица сошла. Потускнел румянец на ее щеках, посинели губы, потухли глаза. Бабы вздыхали, провожая ее на улице грустными взглядами, говорили:

— Засушил красавицу нашу старый козел. Как есть засушил.

Не пела больше Любаша, не наведывалась в девичий хоровод. Не заглядывались на нее, как бывало, парни. И то: заглядываться нынче стало не на что. Да и старосты побаивались. Лют был Аверкий. Ежели что заметит, донесет боярину, а боярину лишь бы потешиться — ни за что ни про что изведет холопа.

Только и жалел Любашу отец. Плакал, глядя на нее, а помочь и он ничем не мог. Гнал его Аверкий от своей избы, жене строго наказывал:

— Ежели увижу у себя твово старого лешего, ни тебе, ни ему несдобровать. Помни.

С отцом Любаша встречалась за плетнем, за тем самым плетнем, за которым разыскал ее в ночь после сватовства лихой меченоша Склир. Приносила ему украдкой мед. Пока отец пил, втягивая в беззубый рот худые щеки, стояла рядом, подперев подбородок рукой, и бесшумные слезы сыпались из ее глаз.

Была бы хоть Аленка рядом, облегчила бы душу у нее на плече, выплакалась бы по-бабьи громко, навзрыд.

Поп Демьян, выставив перед собой узловатый палец, говорил ей:

— За терпенье бог дает спасенье.

А пьяненький дьячок, стоя позади попа, кощунствовал:

— Авось да небось — хоть вовсе брось.

Кроме отца, была у Любаши в Заборье еще одна родная душа — неговорливый кузнец Мокей. Любашу он от себя не гнал, не чужался ее, старосту Аверкия не боялся.

— Веревка крепка с повивкой, а человек с помочью,— говорил он.

— Ты о чем это, дядя Мокей? — спрашивала Любаша.

Мокей глядел на нее долгим, терпеливым взглядом. Не понять Любаше Мокея.

И все-таки хорошо ей с кузнецом. У Мокея все просто в кузне, да и сам он, молчаливый, прост, как эта речка, как эти поля, и как лес за полями, знакомый Любаше с раннего детства, и как сама эта кузня, которую помнят все и которая стоит здесь с незапамятных времен. Сказывают, стояла она еще и тогда, когда не было никакого Заборья. Но никто ничего не знал наверное. Слушая деревенские байки, Мокей не подтверждал их и не отвергал. Улыбаясь добрыми глазами, он говорил:

— Пусти уши в люди — всего наслушаешься.

Федька, Мокеев юнота, раздувая огонь в горне, с черным, измазанным сажей носом, подмигивал Любаше, приседал на корточках:

— Рот не огород, не затворишь ворот! — кричал он, задыхаясь от смолистого дыма.

— А ты бы помолчал,— обрывал его Мокей.

Раз как-то, возвращаясь от реки со стираным бельем, Любаша услышала в кузне незнакомые голоса. Поставив под соснами на пригорке корзины с бельем, она заглянула в дверь. У горна, в дальнем углу,— один на орале, другой на бревне — сидели два густобородых мужика. Мокей показывал им мечи.

— Вот этот берите. Сам ковал, сам закаливал.

— Все равно как харалужный,— похвалил один из мужиков.

— А мы всякие куем.

— Да сам в отрепье,— упрекнул мужик.





— Добрый пастух не о себе печется — о скотине,— отчужденно сказал Мокей.

Смешным и непонятным показался Любаше разговор Мокея с мужиками.

И мужики были не такие, как все. Смелые речи говорили мужики:

— В болоте тихо, да жить там лихо.

— И смирен пень, да что в нем? Пойдем с нами, Мокей.

— А кузню на кого брошу?

— О том ли печалишься? О душе подумай.

— Душа ,у меня одна,— сказал Мокей, вытаскивая из кучи тяжелый обоюдоострый меч,— Возьмите и этот.

— Цену даем хорошую.

— А я с добрых людей мзды не беру.

Вдруг один из мужиков, тот, что сидел на орале, насторожился, встал и проворно шагнул к двери.

— А это еще что за пташка? — с угрожающей хрипотцой в голосе сказал он и сунул лохматую руку к Любашиному плечу.

Мокей обернулся, лицо его было бледно и испуганно. Но тут же кровь снова ударила в щеки, и в бороде льдинками сверкнули белые зубы.

— Не трожь девку. Любаша это,— проговорил он.

Мужик крякнул, и протянутая к Любашиному плечу рука его замерла в воздухе.

— А хоть и Любаша! — буркнул он.

— Не трожь,— повторил Мокей, и мужик, неохотно повинуясь его басистому рыку, послушно попятился в кузню.— Заходи, Любаша, гостьей будешь,— ласково предложил ей кузнец.— Вот мужики тут ко мне заглянули по соседству. Просят сковать им орала. Сковать ли?

— Отчего ж не сковать,— сказала Любаша, но, опасаясь мужиков, в кузню все же не вошла.— Вот, с бельишком я... Темнеет уж. Аверкий, поди, заждался, потылицы припас.

Лицо Мокея помрачнело.

— Не мужик у тебя — зверь.

— Ох, и не говори, дядька Мокей...

Мужики в кузне о чем-то шептались друг с другом. Мокей вернулся к ним, ворчливо успокоил:

— На трусливого много собак. Говорю вам — своя девка.

— Сами с умом,— сказал один из мужиков. Другой добавил:

— Кому что гребтится, тот того и боится.

Подцепив коромыслом корзины с бельем, Любаша пошла в гору, к деревне. Встречный ветер рвал у нее с головы плат, лепил к стройному телу сарафан.

Мужики вышли из кузни, блестящими глазами следили, пока она не скрылась за поворотом. Мокей не сердился на них. Ему даже приятно было видеть, как им понравилась Любаша. А такой ли она еще до замужества была красавицей!..

Он вспомнил об Аверкии, и глаза его налились темной водой. Давно просятся у Мокея кулаки испытать крепость Аверкиева затылка, сдерживает себя Мокей с зубовным скрежетом. Помнил, хорошо помнил кузнец, как княжеские милостники били отца его, Михея, батогами по груди, как ударила у старика изо рта горячая черная кровь и как помер он вот здесь, возле этой самой кузни, без креста и без благословения. Своенравный был старик, правду любил, за правду и пострадал. Может, и ему, Мокею, написано на роду также пострадать за правду?!

А за какую правду-то?!

Разве легче кому станет, как хлынет и у него горячая кровь, разве перестанет тогда истязать Аверкий жену свою Любашу, а боярин Захария отзовет во Владимир тиунов и, скажет мужикам: «Живите, как живется, по собственной воле...»?

Или, как эти мужики, уйти скитаться по лесам, загнанным волком рыскать по тихим болотам?!

Хочется воли Мокею, да только как ее добыть?.. Слышал Мокей, о воле мечтал и Давыдка, и нынче, говорят, своего достиг: первый человек при молодом князе — над мужиками вершит суд да расправу.

Разве о такой воле тоскует Мокей?! Не привязан медведь — не пляшет. И в болота Мокей не пойдет, и службой у князя не прельстится. У него — свое. За свое Мокей крепко держится. И не уговорить его мужикам.

У Мокея — кузня, любимое дело. Здесь он волен. Здесь и староста, и тиун, и боярин, и сам князь ему в ножки поклонятся. Будут просить: «Большой ты мастер, Мокей. А не скуешь ли мне меч?..» Придет сотник, придет тысяцкий и снова — к Мокею с просьбой: «Сулиц бы