Страница 108 из 111
Большую обиду затаил Добрыня на молодого Юрьевича. Подбил своими речами и других ростовских бояр. Матиас Бутович и Иванок Стефанович были с ним заодно. А прочие, неродовитые, глядели им в рот: что скажут эти трое, так тому и быть.
Добрыня предупредил Мстислава:
— Смотри, князь. Хотя ты мир со Всеволодом учинишь, но мы ему мира не дадим.
И Мстислав сказал Всеволодовым послам:
— Скажите Всеволоду, если хочет мир иметь, то бо сам приехал ко мне.
Не приехал Всеволод к Мстиславу, не стал кланяться ростовским боярам. И тогда сошлись полки на Юрьевском поле, и первая же стрела с того берега угодила в Добрыню. Стрела — дура: в кого попадет, не ведает. Но из тысячи других встала на ее пути мягкая боярская грудь.
Упал боярин в траву, забылся смертным сном, а по широкому полю уже спешили навстречу друг другу взмыленные кони. Схлестнулись две лавины, столкнулись щиты, скрестились мечи и копья. Смяли переяславцы Мстиславово правое крыло, не запятнали своей чести и владимирцы с суздальцами.
Звенели над притихшим боярином топоры, храпели люди, падали в лужи скользкой крови. Не видел боярин, как дрогнула Мстиславова рать, не видел и того, как сам молодой князь бежал с поля брани, оставив и дружину свою, и верных своих бояр.
А ведь еще вчера похвалялся Мстислав:
— Порубим каменщиков — велю перенести стол в Ростов.
Делил Мстислав незавоеванную землю:
— Тебе, Добрыня, отдам Гороховец, отберу землю у церкви Успения божьей матери, Микулицу свезу на вече
в железах. Тебе, Матиас, пожалую угодья за рекою Воршей. Не забуду и тебя, Иван...
А ныне все бояре полегли у Юрьева. Серым волком, таясь людского глаза, скачет Мстислав в Великий Новгород. Новгородцы люди вольные, но сердце у них доброе: простят князя, дадут хлеб и кров. Да и Ходора, чай, не чужая, заступится перед отцом за непутевого мужа.
...Лежит боярин Добрыня на бранном поле, а еще недавно обещал ростовскому епископу:
— Вот воротимся из Владимира со щитом, закажу колокол не хуже, чем в Киеве. Пусть звенит малиновым перезвоном: хорошо, привольно живется боярству на Руси. Не дозволим княжеским дружинникам и каменщикам хозяевать в наших усадьбах...
Так говорил Добрыня епископу, и не знал уж он, что, воротясь с почестями во Владимир, совсем другое говорил Всеволод протопопу Микулице:
— Гляди, Микулица,— широка, раздольна наша земля. Силушка в ней необъятная. А раздирают ее усобицы; топчут конями поганые половцы. Вот погоди, встану твердо над Клязьмою, поверну к Клязьме и Днепр, и Волхов, и Оку...
А Микулица трусил рядом на пегой кобыленке и улыбался, заслонясь ладошкой от яркого солнца:
— Хлеба нынче, князь, взошли хорошие, травы на лугах подымаются сочные... Ты про землю нашу, князь, говорил добрые слова. Согласному стаду волк не страшен. Две головни и в поле дымятся, а одна и в печи гаснет.
— Поставлю церковь над Клязьмою...
— И то добро, княже,— вторил ему Микулица.
— К Дышучему морю пошлю купцов. Торговать буду с Булгаром и с Хорезмом.
— Хорошо бы, ох как хорошо бы, князь,— подзадоривал Всеволода Микулица, и пегая лошаденка его прядала длинными ушами.
А Всеволод размечтался:
— Свезу мастеров во Владимир, златокузнецов и гончаров, лучших оружейников, лучших бронников, лучших мостников, лучших кожемяк...
— Чать, и свои не хуже,— возражал ему взопревший на солнышке Микулица.— Мастеров на стороне нам не занимать...
Нет, не слышал их мирной беседы боярин Добрыня. Лежал он в поле, и оперенный конец стрелы торчал из его груди. А в небе над боярином плыли белые облака, и мужики с бабами в деревне за рекой окликали весну. На солнечном закате выходили они играть в хороводы. «Весна-красна, ты когда, когда пришла, когда проехала»,— пели они, собираясь на пригорках и обмениваясь желтыми яйцами. Пили мужики хмельную брагу, плясали и щупали баб.
Не видел, не слышал их именитый ростовский боярин Добрыня Долгий. Смертный снег смежил его веки, остекленил глаза.
Пройдет ночь, наступит новое утро — и остановятся над ним мужики. Неторопливо поскребут в затылках и скажут:
— Да, важный был боярин. Броня-то с золотой насечкой.
А после Добрыню отвезут в Ростов. И епископ, давний друг его, держа в дрожащих руках псалтырь, прочтет над ним отходную молитву.
Безутешно будет плакать над его гробом Валена (так и не станет она княгиней), будет с завистью и темной злобой глядеть из толпы, как въезжает в Ростов владимирский князь Всеволод, как подносят ему ключи, а девки украшают коня его венками из синих васильков.
Не увидит Всеволод в толпе Валену, потому что взгляды его будут обращены совсем в другую сторону — к украшенному красной и черной резьбой возку, в котором проедет за княжеской дружиной молодая боярыня Евпраксия, еще более похорошевшая после родов, а рядом с ней будет сидеть толстая девка с красным лицом и на виду у всех кормить щедрой грудью пухлого младенца.
Не много воды утечет с того дня, а многое переменится. И ничего этого не увидит боярин Добрыня, и, может быть, к лучшему,— все равно не перенес бы он великого позора. Ушел бы от мира в монастырь или сбежал бы в леса.
И да будет земля ему пухом.
2
В избе у новгородского посадника Якуна просторно, на полу — медвежья новая шкура, на лавках — мягкие ковры, дощатые стены натерты воском. Везде порядок, уют, хоть и живет Якун без хозяйки. Давно померла жена, а новой в дом не привел: пришлая девка управляется с хозяйством.
Сидит Якун на лавке, поджал босые ноги с заскорузлыми пальцами, морщит лоб, щупает языком больной зуб, временами прикладывается к чаре — полощет рот шалфеем. Есть над чем призадуматься Якуну — сам князь в гости пожаловал. И не то чтобы в гости — князь есть князь,— а пожаловал за подмогой. Дело родственное, подсобить надо — а как?!
Во второй раз сбежал Мстислав из Новгорода, не сказавшись, не посоветовавшись ни с боярами, ни с вечем. Один раз простили — уговорил их Якун. Уговорит ли во второй раз?..
На Мстислава Якуну глядеть было неохота. Сидит бледный, испуганный, глаза рыщут по избе, избегают Якунова твердого взгляда. Если бы не Ходора, ни за что не простил бы князя Якун. Но дочь — родная кровь, да еще с сыном. О дочери и думает Якун — не о князе. Если бы не дочь, сам не пустил бы Мстислава на порог.
— Сбегу. К Глебу али к половцам сбегу,— вялыми губами бормочет Мстислав.
«А ведь и верно — сбежит»,— думает Якун, разглядывая зятя. Ослепила Мстислава ненависть, помутила разум тупая злоба. И хоть вернулся он в Новгород, а по всему видно: ненадолго. Долго в Новгороде Мстислав не усидит — потянет его снова в Понизье. Так и будет пытать свое неверное счастье, пока не наткнется на стрелу или на копье.
— Негоже русскому князю знаться с погаными,— пробует усовестить его Якун.
Мстислав глядит на него пустыми, в серых крапинках глазами, трепещут тонкие крылья ноздрей.
— Али торговать с немцами? — спрашивает князь, кривя вздрагивающие губы.
— Торговать — дело верное. Веками на торге стоит Новгород,— стараясь сохранить спокойствие, возражает
Якун.— Обид не копим, богатство собираем честно. Оттого и живем вольно.
Князья все одинаковы — что Мстислав, что Юрий. Прежний-то князь тоже все время вертел головой, глядел, с кем бы поссориться. Но крепко держало его в узде новгородское боярство. Шибко-то озорничать не позволяло...
Вот и Мстислава ежели припугнуть. Свой-то князь Новгороду нужен. Без князя тоже нет на земле порядка. Князь — сила.
Сидит, вздыхает Якун и полощет шалфеем зубы. Но шалфей боли не унимает: придется рвать зуб с корнем. Не будь Мстислав зятем, не пожалел бы и его Якун — вырвал, как больной зуб.
В полдень, с трудом раскачавшись, надев шитый золотом парчовый зипун, отправился Якун к владыке. Мстиславу наказал из горницы не выходить, ждать известий. Дело худо, прямо сказать, худо. Ежели вече упрется, не поможет и владыка.