Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 44



К несчастью, насколько мне известно, не осталось ни аудио-, ни видеозаписи этого скетча. Но у меня есть любительская пленка, на которую в 1965 году засняли фрагмент репетиции одного из первых спектаклей артиста. Это не целый фильм, запись длится всего несколько минут; если вы согласны, ваша честь, предлагаю немедленно устроить просмотр. Погасите свет… спасибо.

Ну вот, смотрите. Ему двадцать два. На нем классический грим клоуна: густой слой белил, насурмленные брови домиком, напомаженные волосы стоят на голове дыбом, словно что-то его ужасно напугало, на месте рта нарисовано большое красное удивленное «О». Он говорит о любви. Этот номер он будет играть много лет, подновляя и осовременивая его, с годами текст будет становиться все злее… Несмотря на плохое качество пленки, Космо на ней именно такой, каким знали его тысячи зрителей: тонкий, хрупкий, в белом, как белила на лице, трико; под тонкой эластичной тканью костюма видно, как устроено его тело. Кажется, что перед нами нагота в чистом виде — как будто мы заглядываем в самую глубь человеческого тела, доходя до сути, и видим свой собственный образ, вне различий пола, класса, расы и возраста, так сказать дух-тело, наэлектризованный и трепещущий.

Фильм немой, и мы никогда не узнаем, каким был текст в 1965 году, но главная идея получасового номера никогда не менялась: Космо учился любить человечество.

Нет человека, недостойного моей любви, — смущенно объявляет он и начинает перечислять до ужаса пестрый список достойных.

Запись начинается с середины номера и длится четыре минуты. Изображение застывает на кадре, в котором Космо неловко, но пылко гладит по плечу огромного, обвешанного револьверами, мафиозо. Я посмотрел этот спектакль в середине 80-х — тогда Космо «любил» молодого янки, поехавшего мозгами на колебаниях курса акций на бирже, йеменского мальчика, умирающего от спида; огромного жирного бизнесмена, пукающего на деловых встречах и покупающего галстуки по три тысячи франков за штуку, буйного преподавателя лицея, ковыряющего в носу на людях и унижающего учеников при всем классе, чтобы насладиться их мучениями, знаменитейшего психоаналитика, разговаривающего на «птичьем» языке… Еще мне запомнился молодой солдат с пакистано-китайской границы, в девятнадцать лет научившийся смотреть, не моргая, и — главное — не встречаться взглядом с себе подобными… Это было потрясающе, ваша честь, видеть, как Космо превращается в мальчишку с закаменевшей челюстью и ледяными глазами! Он воплощался в каждого из своих персонажей… а потом, вернув на лицо маску озадаченного клоуна, восклицал: Ах, как я люблю весь род человеческий, как он мне дорог!

Зрители, поначалу настроенные скептически (осторожность никогда не повредит!), постепенно увлекались и позволяли Космо таскать их туда-сюда по миру, а в конце вынуждены были признавать, что все эти личности существуют и они их знают и узнают… Как удержаться от смеха, глядя на ошеломленное лицо Бога, впервые явившегося поглядеть на свое творение и узревшего жалких людишек, которых он поклялся любить?

САНДРИНА

Так все и было! Я видела этот номер в день тридцатилетия Космо и могу вам сказать, что это было здорово: минут через десять-пятнадцать после поднятия занавеса публика начинала разогреваться. Люди постепенно расслаблялись, переставали быть собой (ведь если бы этого не случалось, слова Космо уязвляли бы их, задевали, шокировали) и незаметно влезали в шкуру артиста. С этого момента, укрытые безопасной темнотой зала, они отдавались Космо, повторяли каждое его слово, каждый жест, упивались светом, исходящим от его лица, ибо он одаривал их сказочной, немыслимой свободой — той самой, о которой они грезили по ночам, но не смели проявить чувства при дневном свете. Мэр города, богатый нотариус Коттро (родной дедушка Космо) или толстяк журналист Табран, похваляющийся, что не уступает в язвительном остроумии коллегам-парижанам… Благодаря этому маленькому одинокому человечку с соломенными волосами, бесновавшемуся на сцене под светом софитов, все они наконец давали волю той жестокой и детской части своего «я», которую все остальное время подавляли и отталкивали.

Смотришь, затаив дыхание. Из каждодневной жизни переходишь в какую-то иную плоскость, забираешься выше, еще выше, как можно выше. Зал то и дело взрывается смехом. Он накатывается на сцену волнами, налетает порывами и тут же стихает. Тишина идеальная, то, что надо. Зрители полностью открылись — глазами, ушами, сердцем, душой они впитывают самый легкий вздох Космо, самый незаметный взмах его ресниц, они доверяются ему, они целиком в его власти. Теперь артист может пробудить в них всю гамму чувств, провести к вершинам жестокости или радости, точно зная, что люди последуют за ним. Артист обладает неслыханной властью, ваша честь, он способен заставить публику добровольно и навечно припасть к его ногам. И он старается: выкладывается, выворачивается наизнанку, переходит все границы, и три часа спустя зрители даже не уверены, человек ли перед ними, настолько их потрясают его выходки и превращения, его пот ослепляет нас, его сердце стучит в нашей груди, его кровь бежит по нашим жилам; идет жестокая игра — коррида, оргия, древний ритуал; аплодируя в конце, зрители участвуют в этом ритуале, изо всех сил хлопают в ладоши, показывая артисту: эта сила перешла в нас, она стучит, и бьется, и рвется наружу, Космо взорвал наше «я», он нас спас, погрузил в расплавленное золото, и мы уже не понимаем, что происходит. Это и здорово, и страшно — чувствовать себя вне тела, что-то очень глубинное изменилось, тебе почти неприятно: чужой человек заставил тебя смеяться и наслаждаться так, как ты никогда себе не позволял в реальной жизни, а чего стоит наша реальная жизнь, если в ней нет этой силы и ты чувствуешь себя полноценным человеком, только когда смотришь из зала на сцену? Когда мы покинем театр, связь прервется, потому что и он был не он, и мы — не мы, вот и приходится возвращаться к привычному учтивому и мелочному существованию, и от этой мысли у нас ноет душа, но мы аплодируем и кричим «Браво! Браво!», стараясь оттянуть расставание с артистом и возвращение в унылую повседневность…

Космо был воплощением свободы, ваша честь. Ни больше, ни меньше. Потому его так и любили, так им восторгались… а иногда и ненавидели.

ВЕРА

Я не могу дольше молчать.



ЖОЗЕТТА

О нет! Только этого еще не хватало! Что здесь делает эта особа?

ВЕРА

У меня есть право высказаться, ваша честь, потому что я… хорошо знала Андре, отца Космо.

ЖОЗЕТТА

Хорошо знала! Ха-ха! Держите меня! Хорошо знала…

ВЕРА

Нравится вам это или нет, но я должна рассказать о важных вещах, Жозетта. И поскольку мы дошли наконец до сути и заговорили о необычном характере жертвы, подчеркнем: свое призвание Космо унаследовал от Андре. Именно молчаливый отец передал ему безумное желание говорить с другими людьми, будить их, тормошить… Ливанский Кедр только что рассказал нам, как Андре поклонялся деревьям, как осознал в лесах Шантийи и Фонтенбло свою священную миссию, но он умолчал о том, чем закончилось его пребывание в Париже.

Андре чувствовал себя одиноким, страшно одиноким. В гостиницах и ресторанах, где он работал, никого не интересовала его весть вселенской красоты и гармонии. Все чаще и чаще, иногда даже среди дня, с ним случались короткие припадки, он падал на пол, судорожно размахивал руками, бормотал что-то несвязное. Позднее он рассказывал мне, что сохранял ясность рассудка даже во время жесточайших приступов, но это никак ему не помогало. После каждого приступа он надолго впадал в ступор, мучился адскими мигренями. Из-за болезни он часто терял работу, ему нечем было платить даже за жалкую комнатенку у вокзала Сен-Лазар. Андре совершенно пал духом, сдался и вернулся домой, где блудного сына встретили нерадостным молчанием.

Андре терзался мыслью о провале великой миссии, чувство вины разъедало ему душу… А потом он встретил на своем жизненном пути дочку нотариуса и влюбился в нее. Глядя на Жозетту сегодня, ваша честь, трудно поверить, что когда-то она была красавицей. А Андре, эта невинная душа, верил, что физическая красота молодой женщины, как и красота деревьев, говорит о духовном совершенстве.