Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 61



А через день Андрей увидел высоту сто пятьдесят. Увидел еще из поезда, который торопился добежать до маленькой белорусской станции, чтобы остановиться на пару минут и спешить дальше. Высота круглилась посреди ровного поля, закрывая своими скатами с одной стороны лес, с другой — маленькую деревеньку. На высоте не росло ни одного деревца, только ярко зеленела трава да ветер трепал белое полотнище, укрывавшее памятник. Он возвышался над всей округой.

— Давайте сейчас одни сходим, — предложила Галина Владимировна, — пока никого нет. Одни постоим.

Прямо со станции пошли по узенькой тропинке, которая, проскакивая через шаткий мостик над ручейком, вела к высоте.

Догорало весеннее солнце, вода в ручейке алела от его последних лучей. Все щурились, потому что смотреть надо было как раз на закат солнца. Шли молча, без слов, только шумно и взволнованно дышали. Мягкая, зеленая трава скользила под ногами, иногда кто-то спотыкался, и тогда переливчато звенели награды. На середине подъема Галина Владимировна неожиданно остановилась, прижала руку к груди.

— Не могу…

И беспомощно заплакала, тихо, как и говорила. Получилось само собой — Андрей шагнул к ней, поднял ее, легонькую, на руки и пошел дальше, следом за всеми. Пошел, может быть, по тому же самому склону, по которому бежал когда-то на высоту Егор Агарин, бежал и хрипло кричал маленькой, беленькой медсестре, поворачивая лицо, перекошенное злостью боя:

— Назад! Назад!

Ее хотели оставить, не хотели брать с собой, но не послушалась маленькая девятнадцатилетняя девочка, ростом «метр с кепкой».

Думала ли она тогда, что ей еще раз придется подниматься на эту высоту и не будет здесь никакого грохота и воя, ни лязгов, ни криков, а будет лишь тихо и устало светить солнце…

Они остановились возле памятника, по-прежнему молча, не произнося ни слова, каждый вслушивался в самого себя и в землю, на которой они стояли, словно ждали, что оттуда, из-под земли, донесется до них хоть какой-то отголосок давних боев, вздох или стон оставшихся в этой земле навсегда. Но земля молчала, она и сама не слышала ничего, кроме роста травы, напитавшейся ее соками.

Андрей держал в ладони вздрагивающую руку Галины Владимировны, смотрел, как ветер треплет седые волосы и полотнище, укрывающее памятник, смотрел на округу, расстилавшуюся перед ним, и понимал… Он очень многое, почти все теперь понимал…

И была такая история, которую хранили в агаринской семье. И не только в ней. Еще можно разыскать в Крухоярове древнюю старуху или старика, еще можно попросить, чтобы вспомнили они эту историю, давным-давно сложенную бергалами, так называли работных людей на рудниках и заводах, наполовину из правды, наполовину из выдумки, но так сложенную, что в ней нельзя усомниться. Есть в жизни такое, в чем нельзя сомневаться.

Беглецов обкладывали со всех сторон, как волков на охоте. Солдаты караульной команды, сытые на казенных харчах, службой сильно не ломанные, ходко тянули по следу, настигали работных людишек с медеплавильного завода Кабинета Ее Величества. Настигали обессиленных — вскидывалось ружье, бухал выстрел, горько припахивало в смолевом воздухе нагретого июльского бора истраченным порохом. Вздрагивал бедняга, срезанный на бегу, тыкался в сухую хвою лицом, сгребал ее слабеющими пальцами, затихал.

По бору, по глухим логам, по мелколесью, по топким болотам три дня спешила безжалостная погоня. Гремели выстрелы, и меньше оставалось беглецов. Служивые уморились, пообтрепались, прыть умерили.

На вечерней заре третьего дня капитану караульной команды доложили, что только один беглый остался, одного не догнала пуля. Капитан, довольный, что выполнил приказ и заслужил награду, вытер потный лоб, расправил лихие, вразлет, усы, уверенно бросил:



— Сам сдохнет. Давай назад.

Команда дружно повернула. К сытым харчам, к нетягостной службе.

А последний беглец шел и шел, забираясь в самую дичь и глушь, жрал корни и ягоды, спал чутко, как зверь. Ноги содрал до мяса, гнус разъел лицо, стало оно кровяно-красное. Но не давал беглец себе отдыха. Злая в своем упорстве душа гнала измученное тело, не жалела его и не плакала над ним, а отдохнуть разрешила лишь тогда, когда он не смог подняться.

Лежал беглец на земле, в первый раз за долгое время без опаски поглядывал по сторонам. На добром, красивом месте оставили его силы, и приготовился он умереть. Сверкала совсем рядом большая река, нежилась под солнцем чистая поляна с нетронутым разноцветьем, чуть слышно шумели, убаюкивая, высокие сосны, на разные лады пели птицы. А глаза смотрели не в закопченный потолок угарного цеха, а в чистое, как слеза, без единого облачка, вольное небо.

Беглец приготовился умереть и плакал, глядя в небо, но был счастлив, что умирает здесь, на воле.

Но судьба не торопилась ставить на нем крест. Она еще хотела попытать, способен ли человек, приготовивший себя к смерти, на доброту и жалость. Рядом с ним упала обессиленная птица, которую на пожаре лизнул огонь. Она успела, вырвалась, полетела, оставляя позади огненное кольцо сухого болота, но ненадолго ее хватило. Это была журавлиха. Раскинув крылья, приложив к земле голову, она лежала совсем рядом с человеком. Человек и птица смотрели в глаза друг другу, и каждый хорошо понимал чужую боль. Что не смогла сделать птица, сделал человек. Он поднялся. Ковыляя на изуродованных ногах, собирал в пригоршни твердую, белобокую еще бруснику, кормил ею журавлиху и ел сам. Прикладывал к ногам листья, раны затягивались тугими белыми шрамами. Еще не было дождей, еще тепло грело солнце, и далеко стояли холода. Это спасало человека и птицу.

А потом наступил день, когда журавлиха взмыла в небо, и человек, провожая ее, бежал и кричал:

— Матушка-журавлиха! Матушка-журавлиха! Лети! Лети!

Выше взмывала птица, свободней, сильней становился взмах ее крыльев. Вот она скрылась, исчезла, как растаяла в синей дали.

Беглец, набравшийся сил, пошел в другую сторону, к человеческому жилью. Вернулся он к месту своего спасения весной, и вернулся не один. Рядом с ним шла за телегой статная красавица, смотрела на беглеца, смотрела так, что без слов было ясно — не только сюда пойдет за ним, а и на край света.

Он остановил лошадь на том самом месте, где лежал в прошлом году, готовясь к смерти. И как только он встал на том месте, послышалось с неба протяжное курлыканье журавлей, одна из птиц откололась от стаи, спустилась совсем низко, накрыла крыльями беглеца и его красавицу. Радовалась журавлиха за них, глаза ее наполнены были теплым, материнским светом.

Срубил беглец избу, распахал клочок земли, посеял хлеб и снял урожай. Статная красавица три года подряд рожала ему по сыну, и каждый был похож на своего отца как две капли воды. Звал беглец свою красавицу ласково — Матушка-Журавлиха. Не было, кажется, счастливей жизни, потому что не было бед и горя.

А через три года снова прилетела по весне журавлиха. Она подошла к отдыхавшему на поле беглецу, встала так, чтобы ее и его глаза была вровень, как раньше, когда лежали они оба без сил. В птичьих зрачках было темно и печально, стояли в них невыплаканные слезы. Смотрел беглец в их темноту и вспоминал забытый угарный цех, удушливый запах дыма и блестящий пот на худых обнаженных телах.

«Смотри, хорошенько смотри в мои глаза, — неведомо откуда доносился до него голос. — Ты счастлив и сыт, но все равно смотри в мои глаза. Разве можно быть счастливым и сытым, когда по голым спинам гуляют палки, когда кусок хлеба бывает желанней всего на свете? Разве можно спокойно жить и растить своих детей, когда другие умирают? Смотри, хорошенько смотри в мои глаза и думай, вспоминай свою прежнюю жизнь, какой и теперь живут твои братья. Еще столько ненаказанного зла ходит рядом, а ты забыл про него. Я оставляю тебя одного — думай. Много думай, потеряй покой. Три дороги пересекаются возле твоей избы, к реке, на пашню и в бор. Эти дороги кормят, обувают и одевают тебя. Но все они, все три, не будут ничего стоить, если не протопчешь еще одну — к людским страданиям и справедливости. Будет твой перекресток тяжел, как железный крест, будет давить на твои плечи, не будет тебе покоя. Больше ничего не обещаю. Выбирай. Ты вернулся к жизни, чтобы спасти меня, птицу, неужели ты не вернешься к людям, чтобы спасти их?! Вот тебе мое перо, пришей его к своей шапке, пусть оно хранит тебя. А я улетаю. Выбирай, выбирай, человек!»