Страница 50 из 61
Савватеев растерянно зашарил руками по дивану, вполголоса ругнулся, наконец нашел очки, надел их, но вздохнул и сразу снял.
— Понимаешь, накатит — и как туман в глазах. Видать, отпрыгался орелик.
— Так ты мне больше ничего не скажешь?
— Нет, Саня. И больше возвращаться к этому не будем.
Воронихин прикрыл ладонью глаза и тяжело засопел.
— А ничего мужики, а? — неожиданно спросил Савватеев.
— Какие, мужики?
— Андрюха мой с тем следователем… да Рубанов. Слышал, намертво Козырина прижали, тюрьмой пахнет.
— Ты же сам сказал — хватит про это.
— Хватит, так хватит… Давай-ка споем лучше. Помнишь, как раньше?..
Воронихин удивленно посмотрел на него, но ничего не сказал.
Серые запавшие щеки Савватеева чуть зарозовели, мутноватые глаза словно прояснились. Он сел на диване, подпер голову ладонью и, чуть раскачиваясь, запел негромким глухим голосом:
Воронихин стал подтягивать. Пели тихо, протяжно, сдерживаясь, и от этого песня получалась еще грустней, крепче брала за душу.
Уже наступили сумерки, в комнатах было темновато. Увлеченные песней, они не заметили, как появилась Дарья Степановна. Она присела на стул у дверей и не торопилась вмешиваться. Лишь когда они кончили петь, подала голос:
— Александр Григорьевич, ему ведь волноваться нельзя.
Оба дружно оглянулись. Воронихин смущенно поздоровался.
— И спать ему пора.
— Понятно, Дарья Степановна, раскланиваюсь… Извините.
— Подожди, я провожу.
Савватеев вслед за Воронихиным грузно поднялся с дивана. Оба вышли на крыльцо.
Был один из тех вечеров конца августа, когда лето неслышно и незаметно поворачивает на осень. Такими вечерами становится темнее, прохладнее, ярче высыпают звезды, с огородов тянет влажными запахами, и тишина устанавливается такая, что если замереть и придержать дыхание, то услышишь, как бьется собственное сердце. Они побоялись нарушить тишину, долго стояли на крыльце, и сумерки подступали к ним плотнее.
— Что вы тут, приснули? — окликнула Дарья Степановна.
— Воздухом дышим. Пока, Павел, спасибо за беседу.
— На здоровье. — Савватеев оглянулся, проверяя, нет ли на веранде Дарьи Степановны. — Погоди. Последнее скажу. Я тебя, Саня, люблю того, прошлого, и горжусь, что у меня такой друг был. А нынешнего тебя простить не могу. Хочу, а не могу. Я к тому говорю, что, когда протяну ноги, ты над гробом моим речь не говори. Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь, уважь просьбу. Целоваться не будем.
Савватеев круто повернулся.
Две недели пролетели для Андрея как один день. Большой уральский город, высокие тяжелые двери университета, гулкие коридоры, наполненные людьми и голосами, бессонные ночи, порядком уже призабытый ученический страх на экзаменах, новые разговоры и споры — все вкатилось в прежнюю жизнь тугим, пестрым комком, в котором еще предстояло разобраться. Но главное оставалось позади — экзамены сданы, в университет зачислен. И поезд весело дергал вагоны, убыстряя ход, стук колес сливался в сплошной гул, он постоянно стоял в ушах. Андрей успел привыкнуть к нему и потом, когда сошел с поезда, когда огонек последнего вагона исчез вдалеке, а он остался один на пустом перроне, в тишине и покое, вдруг почувствовал, что не хватает именно гула, сплошного перестука колес, а может быть, не хватает того, с чем пришлось познакомиться? Он вспомнил яростные споры в общежитии, где полным-полно было ребят, поступавших, как и он, в университет, вспомнил, как отбрасывались в стороны учебники, в которых, даже в самых умных и мудрых, не было главного и нужного позарез ответа на вопрос — как жить? Каждый пытался ответить на него, вспоминая и приводя множество примеров из своей жизни, но что подходило одному, совершенно не годилось другому. Ребята до того разгорались, что иногда начинали оскорблять друг друга и стискивать кулаки. Но все это, понимал сейчас Андрей, стоящий на пустом перроне крутояровского вокзала под бледным электрическим светом, все это намного легче — кричать, спорить, даже драться, чем жить по своему, самим собой установленному правилу. Как легче говорить, что ты перенесешь тяжелый груз, нежели на самом деле тащить его на своих плечах.
Шаги по асфальту пустой улицы звучали гулко, и если навстречу попадался редкий в такой час прохожий, то Андрей, еще не видя его, слышал шаги. Но вот асфальт кончился, песок приглушил звуки, и в полной тишине Андрей добрался до своего дома, в котором — он увидел еще издали — ярко горели окна. Там его ждали, там проснулись посреди ночи и включили свет. Андрей побежал.
Стоило бежать. Ради той вести, какую он услышал. Тетя Паша накормила его, все покачивала головой и приговаривала: «Это надо же — университет, ты гляди-ка!» — потом убрала посуду, чуть заметно подмигнула Вере и ушла в свою комнату. А Вера, выключив свет, в темноте, зашептала ему на ухо о том, что у них будет ребенок.
— Малюсенький такой, беспомощный, наш карапузик, представляешь? Андрюша, ты представляешь? То были просто — я и ты. И вдруг еще маленький, наш, родной. Нет, ты представляешь, Андрюша, ты представляешь?!
Андрей, как ни пытался, представить не мог. Его просто захлестывало незнакомое, еще ни разу не испытанное чувство, захлестывало полностью, без остатка.
Август стоял за окном, сухой и спелый, его последняя ночь. Август держал на себе яркие, сочные плоды, вызревшие за лето. Должен быть у каждого года свой урожай и у каждой жизни, иначе она — пустоцвет, ничто, да и не жизнь уже это. Зерно бросают в землю, чтобы оно дало росток, человеку дается жизнь, чтобы он продолжил ее. Значит, я уже не последний, думал Андрей, значит, и я поведу кого-то за собой.
Он подошел к окну. Темно-фиолетовое небо с яркими мигающими звездами распростерлось над землей. Андрей раскинул руки и повернулся спиной к окну.
— Вера, у нас будет сын! Я уверен, что именно сын!
— Тише, тетю Пашу разбудишь.
— Нет, все равно не могу представить.
— А вот когда он кричать по ночам начнет, сразу представишь.
— Мы с тобой идем и катим впереди коляску, а в ней такое чудо-юдо глазенками лупает. Подожди, как мы его назовем?
Они проговорили до самого утра. А после обеда, когда гуляли по центральной крутояровской улице, навстречу им попалась уже знакомая пара.
Андрей обрадовался, словно увидел родных, хотя он до сих пор не знал даже их фамилии. Он видел их вскоре после того, как вернулся из армии, а потом в начале лета. Сейчас они катили впереди себя коляску, а в ней сидел, навалившись на подушку, малыш, он степенно и серьезно озирал мир центральной крутояровской улицы голубыми материнскими глазами.
Андрей снова долго глядел им вслед и радовался тому, что они идут так дружно и вместе катят коляску, и в ней сидит и лупает глазенками маленький крутояровец, исследуя белый свет, в который он пришел.
Тем же поездом, которым ехал Андрей, возвращался из больницы сумрачный, настороженный, как в ночном лесу, прислушивающийся к каждому шороху начальник Крутояровской ПМК Авдотьин. Он заранее купил себе билет в купейный вагон и, не желая встречаться, а тем более разговаривать с земляками (а повстречаться они могли запросто), долго сидел в привокзальном садике и в третий раз перечитывал до последней строчки городскую «Вечерку». Он уже знал об аресте Козырина, но не знал подробностей. А повстречай земляков — разговор непременно зашел бы об этой новости, и тогда пришлось бы что-то говорить и можно было, не зная подробностей, попасть впросак. Лучше доехать одному.
По радио хрипло объявили, что поезд отходит. Авдотьин поднялся со скамейки, сунул в портфель газету и заторопился к своему вагону. Когда он уже подходил к нему, минуя черные вокзальные двери, те вдруг открылись и наперерез ему выскочил Агарин. Его появление было для Авдотьина таким неожиданным, что он отпрянул в сторону и схоронился за необъятной спиной пожилой тетки, навьюченной узлами и сумками. Даже не успел ни о чем подумать, просто отпрянул в сторону, как, не думая, отдергивают руку от горячего утюга. Узнав об аресте Козырина, он жил теперь, день и ночь, каждую минуту, в тягостном ожидании, до сих пор не веря, что его пронесло мимо несчастья. Умом понимал — пронесло, Козырин не расскажет, ему нет никакой выгоды рассказывать, вешать на себя еще одну дохлую собаку, но сердцем не верил. И ждал, постоянно ждал страшного и непоправимого. Потому-то, увидев Агарина, отшатнулся за широкую спину счастливо подвернувшейся тетки. Слишком много неприятностей было связано с широкоскулым и узкоглазым парнем, которого Авдотьин ненавидел и, будь его воля, втоптал бы в землю по самую маковку, прежде всего за свой страх.