Страница 62 из 93
Гуаданьи не остановился.
— Не сегодня, — ответил он безучастно. — Не сегодня.
— Но когда же? — В голосе Глюка появилось отчаяние. — Времени для внесения изменений остается все меньше и меньше.
Но Гуаданьи, казалось, не расслышал вопроса. Он направился в фойе. Тут я вышел из тени и встал у него на пути.
— Вы не будете петь? — спросил я его.
Однако он не остановился, и мне пришлось отпрыгнуть назад, чтобы не столкнуться с ним. Я споткнулся о кресла и упал на пол. И на одно, заставившее мое сердце сжаться, мгновение мне показалось, что его предложение, сделанное прошлой ночью, было всего лишь жестокой шуткой.
Гуаданьи внимательно посмотрел мне в лицо, досадуя, что его задержали.
— А! — наконец воскликнул он, и внезапно появившаяся на его лице улыбка растопила мой страх. — Наш швейцарский музико! — Он взял меня за руку и осторожно оттащил от двери, чтобы открыть ее. — Петь? Сегодня? — Он презрительно фыркнул. — Нет, ни сегодня. Ни завтра. Ни на следующей неделе. В конце сентября, возможно. А возможно, что и в октябре. — Он хитро кивнул в сторону мужчин, все еще смотревших ему вслед: — Мой первый урок тебе: никогда не давай им всего, что они хотят, или они сожрут тебя, как клецку. Никогда не позволяй им думать, что они приручили тебя, mio fratello[47]. Никогда. — Он увлек меня и небольшое фойе и ущипнул за руку: — Храбрый охотничий пес, как только его обрежут, тихо лежит в углу. Putroppo[48], именно такими большинство из нас и становится. Перед обедом щекочем принцессу нашим пением, чтобы пить ее вино, а после обеда щекочем ее своими пальчиками, чтобы лечь с ней в пуховую постель… — Гуаданьи покачал головой и поднял палец к моему носу: — Я не такой. Когда герцогиня просит меня спеть для нее — я болен. Это часть охоты. А для того, кто не может убивать, сам процесс охоты — это все. Пойдем. — И он повел меня к выходу.
Сквозь толстые дубовые двери до меня донеслись звуки голодной толпы: кто-то скреб пальцами по дереву, женщины рычали друг на друга, чьи-то голоса кричали: Gaetano, mio Gaetano! Четыре солдата стояли наготове, чтобы защитить нас.
— Позволь им коснуться тебя, — наставлял меня Гуаданьи. — Но никогда не позволяй в себя вцепиться.
Он кивнул, и двери распахнулись.
Женщины и мужчины, ждавшие на улице, были совсем не крестьянами, с которыми я делил кров на набережной. На женщинах были великолепные платья. На их шеях сверкало золото и бриллианты чистой воды. Позади них выстроились в линию кареты, из которых, скрываясь за кружевными занавесками, выглядывали дамы, принадлежавшие к самым высшим кругам общества.
Гуаданьи вступил в самый центр толпы. Солдаты окружили нас и оттеснили собравшихся людей на такое расстояние, чтобы вытянутые напряженные руки могли только слегка прикоснуться к великому музико. Гуаданьи, казалось, видел каждую руку — даже те, что тянулись к нему за его спиной, — и касался каждой. Чьи-то пальцы он сжимал на мгновение. Но ни одна из этих рук, рвущихся к нему со всех сторон, — ни одна из них не могла ухватиться за него. Сжатые пальцы совали ему обрывки бумаги, на которых были написаны любовные стихотворения.
Чьи-то пальцы щипали меня.
Вырывали мои волосы.
Они раздирали на мне одежду, чтобы прижать к своим губам обрывки куртки Бориса, только потому, что я шел рядом с великим кастратом. Их голодные рты, казалось, давились вывалившимися наружу языками — они рвались к нам, как крестьяне за хлебом в голодный год. В толпе было много женских лиц, но иногда встречались и мужские; на некоторых из них были надеты карнавальные маски. Один из этих, скрывавших лицо мужчин протянул кольцо с рубином. Гуаданьи поцеловал камень и положил кольцо в карман. Дамы визжали, когда их отталкивали. Одна возбужденная мадам вцепилась другой в волосы. Заскрипели оси экипажей, из их дверей стайками потянулись девицы.
В этой толчее Гуаданьи выбрал один экипаж. Из дверей ему махнула рукой женщина, и в этом знаке не было мольбы, как у других. Как будто она просто подзывала прислугу. Гуаданьи поклонился и поцеловал ей руку. Казалось, она даже не почувствовала его прикосновения, а просто смотрела поверх его склоненной головы на всех этих поклонников, которые так завидовали ее превосходству. Она была прекрасна в своем платье из тончайшего зеленого шелка и со сверкающими бриллиантами на шее, а в чертах ее лица, похоже, не было ни одного изъяна — только ее бледная кожа показалась мне очень холодной. Я был уверен, прикоснись она к моей шее хоть одним пальцем, я бы вздрогнул от холода. Она была немолода, но по этому гладкому, невыразительному лицу невозможно было определить ее возраст.
— Вы придете послушать нового Орфея? — спросил Гуаданьи.
— Конечно, — обронила женщина. — Наша ложа всегда полна, когда поет Гуаданьи.
Он поклонился.
— А это кто? — спросила она, взглянув на меня.
Охрана оттеснила толпу, но все равно какая-то пылкая девица дернула меня за выбившуюся из штанов рубаху.
— Это, графиня, — сказал Гуаданьи, как будто снимая покрывало с бесценного сокровища, — мой новый ученик.
Что такое? Неужели мой учитель подмигнул этой женщине? Мне не понравилось, как она усмехнулась в ответ.
Гуаданьи обернулся ко мне:
— Позволь представить тебе графиню Риша, самую прекрасную женщину в Вене.
Я уже склонился в поклоне, но, услышав имя, тут же резко поднял голову. Внимательно посмотрел на ее лицо. Ее холодные зеленые глаза, казалось, перехватили мой взгляд.
— Я надеюсь, он поет лучше, чем ваш последний ученик, — произнесла она по-итальянски, и я заметил усмешку на ее лице.
Я вслушался в темноту ее кареты. Кажется, оттуда донесся вздох?
Гуаданьи серьезно посмотрел на нее:
— Он не говорит по-итальянски.
Графиня покачала головой и неодобрительно взглянула на Гуаданьи.
— Ну, — обратилась она ко мне по-немецки, — и как вам нравится иметь такого выдающегося учителя?
Интересно, у ее сына такие же глаза? А эти руки — не касались ли они сегодня моей возлюбленной?
— А он вообще говорит на каком-нибудь языке? — поинтересовалась она у Гуаданьи.
— По-моему, он очарован вашей красотой, графиня.
Она покачала головой и весело улыбнулась мне. Потом снова повернулась к Гуаданьи.
— Я хочу, чтобы вы спели у меня, — сказала она. — Я устраиваю небольшой прием.
— Я ужасно занят, мадам.
— Через три недели, — добавила она. И протянула Гуаданьи сложенный втрое лист бумаги.
Он развернул его, и я увидел, что на нем были написаны цифры. Мне показалось, что по лицу певца скользнуло изумление.
— Большинство людей пишут мне любовные поэмы, — заметил он, — чтобы завоевать мое расположение.
Она пожала плечами:
— Тогда пусть это будет свидетельством моей привязанности, которая простирается так глубоко. — Она говорила совершенно без эмоций.
— Я приму это во внимание, — сказал Гуаданьи. И положил эту бумагу в карман.
Она протянула ему руку, и Гуаданьи снова ее поцеловал. Даже склонившись перед нею, он не спускал с нее глаз.
Она еще раз улыбнулась мне:
— Конечно же, когда вы придете, не забудьте привести с собой вашего очаровательного студента.
Потом она откинулась назад и исчезла во мраке кареты. Карета тронулась, и толпа снова поглотила нас.
Я был так поражен, что даже не мог защищаться. Рубаху под моей курткой разорвали в клочья, пока я прислушивался к звукам Риша: к щелчку закрывшейся двери кареты, к короткому приказу, который графиня отдала кучеру, хлопку кнута, цоканью копыт по булыжникам мостовой.
Гуаданьи смотрел ей вслед.
— Она нелепа, — тихо произнес он, отбиваясь от окружавших нас рук. — Но она очень, очень богата. Полагаю, что я должен осчастливить ее гостей своим голосом.
После того как мы покинули Бургтеатр, Гуаданьи немедленно озаботился тем, чтобы я был соответствующим образом одет — так, как подобает ученику великого кастрата. Его портной-итальянец сшил мне несколько длинных камзолов из тонкой парчи — обычную одежду кастратов. Я внимательно изучал себя в зеркале, пока портной работал с золотыми нитями, — и вскоре по всей груди камзола заплясали обезьяны.
47
Брат мой (ит.).
48
К сожалению (ит.).