Страница 48 из 93
Мы посмеялись над этим, понимая, что вряд ли когда-нибудь «что-то стоящее» появится.
И вдруг однажды ночью она попросила:
— Возьми меня в жены.
У меня перехватило дыхание. Я застыл. Я сидел и молчал. У меня было такое чувство, что любой звук может выдать мой обман и позор.
— Мозес, — позвала она.
— Да?
— Я попросила тебя взять меня в жены.
— Я не могу.
— Почему не можешь? — спросила она. А потом рассмеялась: — Потому что ты монах? Мозес, ты даже Библии не знаешь. Ты каждую неделю проводишь ночь с женщиной. Ты…
— Дело не в этом, Амалия.
— Тогда почему?
Я поблагодарил Бога за то, что у нее на глазах повязка и она не видит, как я трясусь от страха все потерять.
— Я не могу.
— Но почему нет? — спросила она уже серьезным тоном.
— Пожалуйста, не спрашивай меня.
Наверное, она уловила искренность в моем голосе — и больше не настаивала.
— Понимаю, — сказала она. — Ладно, мне не нужно, чтобы ты на мне женился. Мы просто сбежим. Я устала проводить дни без тебя. Мы можем поехать в Цюрих. Или в Штутгарт. Орфей, ты сможешь петь.
— Пожалуйста, не называй меня так.
— Почему? Для меня ты — Орфей. Мой Орфей.
Я покачал головой, хотя она этого и не увидела. Для меня это имя стало символом обмана, моего ужасного обмана. Я страстно желал того же — сбежать. Сбежать от Штаудаха и Ульриха, покинуть мою каждодневную тюрьму. Быть с ней одной плотью, мужем и женой. Я хотел этого так же сильно, как и она, и даже еще сильнее.
— Пожалуйста, не проси меня об этом, — взмолился я.
— Я не против того, чтобы быть бедной, — заверила меня она.
— Никогда больше не проси меня об этом, — сказал я так убедительно, как только мог. Я едва сдержал слезы.
Несколько минут мы молчали. Ее рука начала ощупывать мою грудь, шею, подбородок. Она прикоснулась к моим губам, тронула пальцем язык.
— Я хочу видеть тебя, Мозес, — произнесла она. — Я хочу увидеть тебя своими глазами.
— Ты не можешь, — ответил я. — И пока ты любишь меня, ты этого не сделаешь.
XIII
Очень скоро судьба взвалила на наши плечи тяжелый груз. Он был подобен кипам книг, сваленным на клавесин. Когда я пел, мне приходилось выдавливать воздух из легких, чтобы почувствовать, как мой голос звучит в коленях и локтях. Я так сильно стискивал пальцы на руках и ногах, что они не смогли бы откликнуться, даже если бы их приложили к колоколу. Я вжимал ухо в грудь Амалии, чтобы услышать, как стучит ее сердце.
Только в наивысшие моменты экстаза этот груз, казалось, исчезал, и поэтому потребность в звуках и прикосновениях стала для нас сродни голоду. В течение дня я и страстно желал ее, и ненавидел себя за это, и решал на следующую же ночь снять повязку. Но едва мы входили в комнату, ее руки касались моего тела и начинали ощупывать его, как будто она хотела найти в моей плоти какое-то отверстие. Я слышал, как все сильнее и сильнее звучит ее плоть, пока это прекрасное тело не начинало звенеть, как колокол, подвешенный на небесах. И только тогда волна блаженства накрывала меня, и я понимал, что любовь, которую мы чувствовали, была настоящей. И все сомнения исчезали.
Но к июню 1761 года, через двенадцать лет после моего появления в аббатстве, через девять лет после моей кастрации, через четыре года после изгнания Николая и через один год после вторжения Амалии в мою комнату, я уже знал, что так больше продолжаться не может. И ужасно страдал от этого.
— Его зовут Антон Риша, — сказала она однажды ночью.
Мы лежали в кровати: она — на спине, ее левая рука сжимала мое запястье, а я — на боку, повернувшись к ней лицом.
— Антон Йозеф Риша, так говорит Каролина, как будто это что-то меняет. Старший сын графа Себастьяна Риша, добавляет она, если находится кто-то, готовый ее слушать. Хотя этот человек купил титул всего несколько лет назад. Ты о нем слышал? — Она сжала мое запястье.
Кроме композиторов, чьи произведения разучивал со мной Ульрих, я в жизни ни о ком больше не слышал, разве что еще о тех, кто жил в Санкт-Галлене.
— Нет, — ответил я.
— Отец много лет состоял с ним в переписке. В Вене его почитают не меньше, чем моего отца в Санкт-Галлене. Императрица носит платье, сшитое из материи Риша, да и все австрийские крестьяне тоже. Наверное, он даже богаче, чем мой отец, этот граф Риша. Вена ужасно большая.
Был в этом какой-то снисходительный намек на то, что ей больше меня известно о важных людях. Амалия никогда так не говорила, ни в одну из наших ночей, только сейчас.
Она небрежно махнула рукой:
— Хотелось бы мне знать, как живет сын такого богатого человека. Как принц, наверное. Впрочем, скоро мы все узнаем. Он собирается проделать столь долгий путь, чтобы просто встретиться со мной. И окажется здесь через несколько дней.
Мое воображение нарисовало Антона Риша красивым, как Николай, гордым, как Штаудах, и богатым, как Виллибальд Дуфт. И пока я складывал в одно целое эту пародию на величие, мое внимание сосредоточилось на самом главном, на том, в чем заключалось его величайшее превосходство надо мной.
— Отец и Каролина решили выдать меня замуж за Риша, — продолжила Амалия. — Отец говорит, что конечно же это зависит только от меня, но для его дел ничего лучше придумать нельзя, а по словам Каролины, такая партия — это что-то необыкновенное. Она говорит, что я обручена. Хотя я с ним даже не встречалась. Ему рассказали… о моей ноге, и он написал в ответ, что на выбор жены такие пустяки не влияют.
Я лежал не шевелясь. Как будто услышал приближение бури и не нашел ничего лучшего, как прижаться к земле и закрыть голову руками.
— Мозес, — спросила она, — ты слышишь меня?
— Да, — ответил я.
— Он унаследуй все состояние Риша так же, как я — «Дуфт унд Зоне», даже несмотря на то, что не смогу управлять им. Ты понимаешь, что это означает? Среди текстильных фабрикантов мы будем самым богатым семейством в мире — по крайней мере, за пределами Англии… Мы поедем в Вену, где живет императрица Мария Терезия. Я вырвусь из этого города, из своей домашней тюрьмы. И никогда больше не увижу эту окаянную Каролину! Я смогу делать все, что захочу.
В полумесяце вокруг ее пупка поднялись и блеснули в пламени свечи крохотные золотистые волоски, как будто холодный ветер пробудил их.
— И наши дети будут Риша, потому что Дуфтами они быть не могут.
Я постарался выровнять дыхание.
— Мозес, ты меня не слушаешь? — Она села и повернула ко мне перетянутое повязкой лицо.
— Слушаю.
— Тогда почему ты ничего не скажешь?
У меня было такое чувство, что время пошло медленнее и в моем распоряжении имелась целая вечность, чтобы ответить на ее вопрос.
— Мозес, что мне делать? — спросила она.
— Выходи за него, — ответил я, и никогда еще мне не было так горько.
Она долго молчала. Ее рука перебирала красный шелк, и казалось, сейчас она снимет повязку. Я не стал просить ее не делать этого. Наверное, она почувствовала мою растерянность и убрала руку.
Она зарыдала, и на шелке расцвели влажные фиолетовые пятна. Я прислушался к ее горю: рыдания, тихие всхлипывания… На мгновение мне захотелось, чтобы она стянула с себя эту повязку и увидела меня, слабого полу-мужчину, такого, каким я был на самом деле. Я лежал, и ее рыдания ранили меня, как тысячи крохотных кинжалов.
— Ты слаб, Мозес, — сказала она и повернулась ко мне спиной.
Мне так хотелось прижаться ухом к вогнутой тропинке ее позвоночника, но я почувствовал, что теперь мне это запрещено. Она нащупала пол босыми ногами. Встала, нагая, руками ощупывая воздух перед собой. Сделала неуверенный шаг вперед и споткнулась о стул, стоящий у покрытого пятнами краски стола. Она схватилась за край стола и пошла вдоль него, мышцы ее спины и ягодиц дергались, как будто она с трудом сохраняла равновесие. Ей нужно было только сорвать повязку, и все стало бы так легко. Но она не делала этого ради меня.