Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 64



В 1952 году Хильду Ангарову приняли в Союз писателей. Членство в нем не только давало определенные блага при распределении переводов, но и сулило решение ряда житейских проблем — от поликлиники и ателье до путевок, билетов, продуктовых заказов и покупки книг. Кое-что от Хильды перепадало и Лабасам, поскольку у Леони дело дальше членства в Литфонде не пошло. Хильда была настоящей подругой: когда у Лабасов не было денег, давала взаймы, брала с собой в Коктебель (домик и столовая в писательском пансионате — несбыточная мечта советского отдыхающего) и на дачу, которую снимала в Подмосковье. Лабасы жили тихо и замкнуто, а светская красавица Хильда, окруженная поклонниками, открыто и шумно. В 1960-х годах, когда разрешили поездки в ГДР, она постоянно привозила Леони то платье, то туфли, а однажды в чемодане оказалась настоящая шуба. Дочка Ниночка (тоже красавица и частая модель Лабаса) уже успела похвалиться обновкой перед подружками, но не тут-то было. «Шубка для Леони, — заявила мать. — Ей нужно хорошо выглядеть — она жена великого художника, а одета черт знает как». Нина Алексеевна Ангарова с юмором пересказывала эту и другие истории, связанные с семейством Лабас, к которым в юности немного ревновала маму. Ей приходилось выстаивать огромные очереди за билетами на московские кинофестивали (притом что для членов СП составлялись особые списки на просмотры), которые затем отдавались Лабасам. «Шурочка должен расширять свой кругозор! Ему, великому художнику, нужно видеть, как снимают на Западе», — объясняла ей мать.

В 1958 году Лабас закончил последнюю из своих панорам — «Разрушенный и возрожденный Сталинград» для Всемирной выставки в Брюсселе. Разную мелочовку вроде эскизов для значков ему иногда подбрасывали, но зарабатывала теперь в основном Леони: переводила статьи для журналов, подрабатывала в Институте усовершенствования учителей, занималась с учениками немецким языком. Одно время даже расписывала «по Шурочкиным эскизам» белые фаянсовые тарелочки (то ли «неликвид» электрических изоляторов, то ли — химической посуды), которыми бойко торговали на рынке перекупщики. А еще переводила на ткань разноцветных попугайчиков (опять же нарисованных его рукой), которых рукодельницы вышивали на скатертях и подушках. Леони Беновна и Александр Аркадьевич потом с гордостью говорили, что многие покупали такую «тряпочку» просто как картинку — чтобы повесить в рамочку (быть может, у кого-то до сих пор сохранился «Лабас на пяльцах»?). В конце 1950-х годов Леони дали на перевод рассказы Владимира Солоухина, потом биографию маршала Ворошилова. Культурный обмен с ГДР набирал обороты, в Москве открылся магазин «Дружба», где продавались книги стран социалистической демократии, в том числе черно-белые альбомы, из которых черпалась большая часть познаний о зарубежном искусстве. В начале 1960-х годов Леони Нойман перевела веселую детскую повесть «Баранкин, будь человеком!» Валерия Медведева и роман Евгения Пермяка «Сказка о сером волке». «Сказка» Пермяка, которую она переводила вместе с Марией Рифкиной, была отнюдь не детским чтением, а идеологически выверенным произведением: брат-колхозник убеждал брата-фермера, эмигранта из далекой Америки, в преимуществах социалистического строя. Переводчиком знаменитой повести Чингиза Айтматова «Первый учитель» на немецкий язык стала тоже Л. Б. Нойман.

Глава вторая

ЖЕНЫ ГЕНИАЛЬНЫХ МУЖЕЙ

Прожив столько лет в Москве, Леони до конца дней говорила на ломаном русском (со стороны казалось, что она сначала мысленно проговаривала текст на родном, немецком, а потом сама же себя переводила, делая нелепые ошибки и неправильные ударения). Особенно забавно было наблюдать, когда ее соотечественники собирались вместе: на немецком языке они разговаривали лишь между собой, а на людях — только на русском. «Говорившие с сильным акцентом, путая роды и падежи, они при этом постоянно критиковали друг друга: „Как можешь ти так плехо и неправильный говорить?“ Это было так по-детски мило! — вспоминает Ольга Бескина-Лабас. — Взрослые, много испытавшие и многого достигшие в жизни, они совершенно не слышали своих ошибок, зато прекрасно слышали чужие». Кого-то коверканье слов раздражает: человека с хорошим слухом выводят из себя фальшивые ноты, кто-то не выносит шуршание наждака, а одна дама отказала поклоннику лишь только из-за того, что тот говорил «сорочка» вместо «рубашка» и ничего с собой поделать не мог. Лабас, говоривший на прекрасном русском языке, ошибок жены не замечал — для него она была совершенством во всем. В отношениях супругов царила абсолютная гармония. Причем духовная близость вовсе не отрицала физической, хотя писатель Евгений Пермяк (которого тогда переводила Леони) в новом своем романе, написанном в 1962 году, уверял читателей, что при социализме физическая сторона брака не столь уж и важна.

«При близости и любви как бы замедляется время и, кажется, совсем останавливается. Наступает самое счастливое мгновение в жизни, и подсознательно его жаждешь остановить. Слияние физического и душевного… это самая высокая ступень чувств и ощущений, это поразительная ясность в неясности чувств… это вершина возвышенного творчества. Как радостны мгновения, счастливые, волнующие и беспечно свободные, всеохватывающие своим проникновением в тайны Вселенной. Человеческое тепло с любовью и страстью, сердечное тепло любящего сердца, восхищение близостью любимого человека, соприкосновение, улыбка, глаза — как много они говорят. Формы, линии, какая божественная музыка во всем, если есть любовь…» — писал семидесятилетний Лабас.



Они были так влюблены, что казались друг другу совершенством. Он — невысокий, можно даже сказать маленький, мужчина далеко не атлетического телосложения (рост 160 сантиметров, никаким спортом никогда не занимался). Она и вовсе крошка — меньше 150 сантимеров с подростковым размером ноги. Однажды, устав выслушивать дифирамбы обожаемому Шурочке, подруга пошутила: «Лони, ну он же у тебя все-таки не Ален Делон!» И в ответ услышала: «Мне всегда казалось, что у тебя, моя дорогая, тонкий вкус… Ален Делон — красавчик, а Шурочка красив настоящей глубокой красотой…»

Шура Лабас нашел идеальную спутницу не сразу. Две неудачные попытки, зато в третий раз повезло. Жаль, конечно, что время для творчества оказалось не самым подходящим, что лучшее уже было написано… Леони не пришлось убеждать его в том, что он талантлив, уникален и неповторим — Лабас знал это и без нее. Ей оставалось лишь поклоняться его таланту, что она и делала до последней минуты. У меня перед глазами столько примеров идеальных жен, что впору писать исследование о психотипе подруги Художника, готовой отказаться от собственного творчества и денно и нощно служить гению: собирать газетные вырезки, печатать, вести переписку и бухгалтерию, не говоря уже о заботе о правильном питании и постоянно теряемых шарфах и перчатках. Образцовой женой была, например, супруга лабасовского учителя Кончаловского Ольга Васильевна, урожденная Сурикова. Ровно в два часа и ни минутой позже эта величественная дама приносила мужу в мастерскую обед. «Если Петр Петрович к обеду не напишет картину и не покажет Ольге Васильевне в окно (мастерская была напротив квартиры), Ольга Васильевна не принесет ему обеда…» — шутил его сосед Георгий Якулов, чья собственная жена постоянно ставила организованность и трудоспособность Кончаловского ему в пример.

На Леони Нойман, как и на большинстве советских жен, лежала самая тяжелая ответственность — устройство того самого быта, что способен растоптать и уничтожить любые, самые высокие чувства. Такая, казалось бы, далеко не возвышенная материя во многом определяла семейный уклад. Читая воспоминания о Булгакове, к примеру, постоянно наталкиваешься на рассказы не только о преданности Елены Сергеевны, но и о том, как артистично ей удавалось организовать их повседневную жизнь. «Появился дом, где он ежедневно, ежечасно чувствовал, что он не неудачник, а писатель, делающий важное дело, талантливый писатель, не имеющий права сомневаться в своем назначении… Я задумывался не раз, как это получилось? — писал друг Булгакова, сценарист Сергей Ермолинский. — Не только силой чистой любви, но и силой жизни, жаждой радости, жаждой честолюбивого и прекрасного самоутверждения возникает удивительная способность к созиданию счастья. Даже вопреки самым тяжелым, трудным обстоятельствам»[121].

121

Ермолинский С. О времени, о Булгакове и о себе. М.: Аграф, 2002. С. 105.