Страница 128 из 132
Он мог бы проявить былую гибкость, отречься от себя и просто следовать за ходом событий. Но нет! Прежде он действительно отрекался от себя, но не затем, чтобы следовать за ходом событий, а чтобы возглавлять его. Он всегда возглавлял борьбу за избранную им идею, безразлично, верную или ложную. Он воспитывал в себе веру в нацию и ее мировое призвание. Но способствовать господству крупных дельцов, которое и без того было неизбежно, казалось ему недостойным. Для этого Мангольф слишком гордился своей жизненной борьбой; победы такого рода были бы плохим ее завершением. Зять Кнака слишком поздно увидел, что класс, на который он думал лишь опереться и который на самом деле использовал его самого, что этот класс был его злейшим врагом, врагом всякой идеи, в том числе и национальной, врагом каждого мыслящего человека, его врагом. Он без труда разгадал замыслы этого класса, слишком он хорошо знал его; старый опыт и новая вражда дали в соединении такую остроту взгляда, которая разоблачала любые уловки. Этот класс умел действовать исподтишка. Внешне же царил нерушимый гражданский мир, блистательное единодушие, энтузиазм, которому не предвиделось конца.
Мангольфу удалось вскрыть бездарность по службе обер-адмирала фон Фишера, соединенную с непомерной политической наглостью. Он все еще не строил подводных лодок, зато утаивал важные документы. Император на миг проявил волю, Фишеру пришлось уйти. Его банда после этого окончательно ополчилась на Мангольфа. Как он смеет, да ведь без них он не сделался бы рейхсканцлером! Они возненавидели его тем сильнее, чем ближе были к нему прежде.
Ему пришлось искать поддержки, он нашел ее в рейхстаге, где гражданский мир заметно начинал надоедать. Депутаты, которые еще не были подкуплены крупными дельцами и, вероятно, отвергли бы подкуп, сплотились вокруг рейхсканцлера. Они изображали национальный пыл, но не прочь были узнать, скоро ли, наконец, заключат мир. Но он отвечал уклончиво. Ведь они знают, что политика пока что не имеет права голоса. Они не хуже его понимают, где настоящая власть. Даже налог на военные прибыли неосуществим, пока держится уверенность, что платить будет враг.
— В это верят очень немногие, — заметил депутат.
— Но ваш коллега Швертмейер, который вводит поставщиков в министерства, долго еще будет верить в это, — возразил Мангольф.
— Пока его не отрезвят, — сказал депутат.
Оба улыбнулись, затем Мангольф принял глубоко серьезный вид.
— Народ наш — честный и верный народ: так умирать, так голодать умеет только он. Как можно допустить, чтобы одни со спокойной совестью чудовищно наживались на смерти других! Кажется, это происходит теперь повсюду, но мы считали себя лучше других. По какому праву иначе объявили бы мы войну?
— В тысяча девятьсот четырнадцатом году мы только оборонялись, отсюда и энтузиазм, — возразил депутат.
Мангольф сурово:
— Нам необходимо расширить свои границы, не забудьте этого! Промышленности нужны новые рудники.
Хотя депутат и сделал неодобрительную гримасу, Мангольф все же успел, противореча для вида, раскрыть перед ним преступное своекорыстие промышленных кругов. Запрещение вывоза стали, которое Англия ввела с 1915 года, все еще тормозилось немецкими дельцами; гоняясь за высокими прибылями, они поставляли сталь нейтральным странам, откуда она попадала к врагу. Мы же возмещаем огромными человеческими потерями нужный для обороны материал, в котором они нам отказывают.
— Если уж у виднейших деятелей, стоящих во главе германского хозяйства, не хватает чувства национальной ответственности…
— То мы пропали, — закончил депутат и ушел, глубоко потрясенный. Услышать нечто подобное от рейхсканцлера, который связан узами родства с тяжелой промышленностью!
Следующий депутат принадлежал к интеллигентной профессии. Рейхсканцлер похвалил единодушие интеллигенции, добровольный отказ от собственной, столь высоко развитой способности суждения, — ведь принимать безоговорочно все глупости буржуазии не всегда легко.
— Для дельцов, правда, все хорошо, пока они хорошо зарабатывают. Но интеллигенты, очевидно, связывают с нынешней войной более высокие цели; они скорее готовы были признать конечной целью войны образование Соединенных Штатов Европы, — сказал Мангольф, опуская глаза, — чем сугубо личную корысть. Кто не страдает от безропотного голодания бедняков, от наглости стяжателей, от кровожадного воя их прессы! Даже в армию проникло социальное разложение, солдатам живется плохо, меж тем как высшее офицерство думает лишь о наживе. Зато как патриотично поведение наших социалистов, вопреки всему требующих мира только с военными гарантиями.
— Мы начинаем отходить от этого мнения, — заикнулся социалист, за что рейхсканцлер выразил ему порицание, хотя и в снисходительной форме. Он признал, что военное руководство слишком сильно прислушивается к требованиям промышленности, — гораздо сильнее, чем было бы желательно политическому руководству.
— Не мы санкционировали вывоз рабочей силы из Бельгии… И не мы до сих пор толкуем об аннексиях. Сам я когда-то, в дни молодости, толковал о них, — сказал Мангольф. — Но теперь получил хороший урок. Я хотел лишь короткой войны.
— Если бы она отпускалась по мерке! — заметил его собеседник, но Мангольф стерпел даже иронию. В награду он услышал, наконец, признание депутата: — Мы хотим мира — любого мира, который оставит нам не только глаза, чтобы плакать. Дайте нам его, господин рейхсканцлер!
— Помогите мне!
Они и помогали ему, обуреваемые растерянностью и отчаянием. Самые порядочные из них по собственному почину добросовестно, но тщетно старались выпутаться из сети многоликой лжи. Их обманывали изо дня в день, убаюкивали лживой уверенностью, лишали воли, парализовали, и все-таки они, как в злом кошмаре, чувствовали, что это плохо кончится. Многие понимали, что ложь, торжествовавшая по всей стране, уже пала на головы породивших ее. Сами полководцы становились ее жертвой. Они перестали отличать возможное от невозможного. Кичившиеся в своем скудоумии тем, что со времени кадетского корпуса не прочли ни одной книги, они теперь утратили суждение и меру; они терпели поражения оттого, что слишком зарвались… Большинству депутатов это стало ясно гораздо позже, чем многотысячной массе их избирателей. Ибо они были ближе к парализующей пропаганде и больше рисковали, провозглашая истину. Их расшевелить Мангольф мог только после того, как они совсем прозреют. Все его искусство было направлено на то, чтобы уловить момент. В рейхстаге он агитировал среди прозревших за резолюцию в пользу мира. Одновременно он нащупывал почву для мира по ту сторону запретных проволочных заграждений, у врага.
Нащупывал в глубочайшей тайне, совершенно самостоятельно. Его посланцы были лица неофициальные; их истинные задачи в худшем случае становились достоянием молвы, но они терялись в несметном множестве секретных известий, которые передавались шепотком Поездки за границу этих лиц объяснялись экономическими целями, если же назывались и политические, то они шли под маркой ободрения колеблющихся союзников.
Одних своих агентов Мангольф считал ловкачами, которые спекулируют на мире, других — политическими дельцами с неполноценным чувством патриотического долга. Его честолюбивое самосознание, упроченное долголетней внутренней борьбой, осталось непоколебимым при такой перемене фронта. Он был по-прежнему националистом, но хотел уже для своей нации не мирового владычества: он попросту хотел спасти ее, остановить ее разложение, избавить от рабства на долгие годы, спасти.
Но он не доверял тем, кто никогда не хотел для нее мирового владычества. А именно на них ему приходилось опираться. Какой урок! Презрение, которое они ему внушали, падало на него самого. Мангольф действовал согласно велениям своей совести, но внутренне он был настолько унижен такими сообщниками, что даже веления совести стали казаться ему сомнительными.
Он искал нравственной опоры, но кому он мог открыться? Уж не ребенку ли? Тому ребенку, в ком сосредоточилась для него вся жизненная теплота, все его человеческие привязанности. Беллона не жила с ним, с тех пор как Алиса Ланна удалилась в Либвальде. Беллона осталась в своем доме; она посещала общество, или теперешнее его подобие, с мужем она не встречалась. «Ты достиг цели, во мне ты больше не нуждаешься». Впрочем, ланновские парадные апартаменты были теперь все равно закрыты; его должность утратила и эту долю престижа. Мангольф жил холостяком в том крыле рейхсканцлеровского дворца, которое выходило на Вильгельмштрассе, там с ним жила и его девочка. То была дочь княгини Лили, его дочь. После смерти матери он взял ее к себе.