Страница 126 из 132
Приглашение было передано по телефону через чиновника и по форме ничем не отличалось от официального приказа. Терра спокойно дал согласие. Но странно, несмотря на официальность, его приглашали явиться в Меллендорфский дворец рано утром — как в тот раз.
Как и тогда, он прошел прямо в комнату хозяина дома, Мангольф опять был в пижаме и брился.
— Вот и ты, — сказал он, глядя в зеркало. Но сегодня он сперва кончил бритье, времени это заняло немало. Терра терпеливо ждал стоя.
— Этого следовало ожидать! — вдруг выкрикнул Мангольф, отбросив притворство. В его возгласе были бесконечная горечь и вся доступная ему сила презрения. Терра вздрогнул. Мангольф продолжал: — Ты, наверное, никогда не поймешь, как нелепо ты жил, как позорно кончаешь. Готов присягнуть, что ты склонен считать себя трагической фигурой.
— О нет, — пролепетал Терра.
— И не прочь предать гласности свое деяние, — резко продолжал Мангольф. — Это недопустимо, этому мы помешаем. Если ты выболтаешь то, что не могло случиться, я буду вынужден принять против тебя решительные меры.
— Разве ты начальник полиции? — робко спросил Терра.
— Несносный ты человек! — Мангольф скрестил руки и опустил голову. — Хоть раз постарайся увидеть жизнь такой, как она есть!
— Смерть, как она есть, больше соответствовала бы моему положению, — признал Терра.
Но тут уж испугался Мангольф.
— Нет. И на это ты не имеешь права. Не тебе идти сражаться вместе с нашими сыновьями.
— С нашими? С моим, — пробормотал Терра.
Мангольф окончательно вышел из себя.
— Сиди смирно, говорю я! Предупреждаю тебя: ты будешь уничтожен, если хоть что-нибудь предпримешь против моей войны. Без капли сожаления я погублю тебя. Все прежнее между нами кончено и погребено навеки.
Терра ничего не слышал, кроме слов: «Моя война».
— Твоя война? — переспросил он, потрясенный.
Мангольфа это отвлекло, он счел возможным даже пояснить:
— Надо тебе сказать, что Толлебен предчувствовал несчастье и написал мне об этом. Тут же он сообщил, что преемником своим рекомендует императору меня.
Терра думал: «А что предвидел ты сам? В какой степени ты мой соучастник?» Мангольф внезапно покраснел. Быть может, и он впервые задал себе этот вопрос?
— Я буду рейхсканцлером, — торопливо сказал он.
— Сердечно поздравляю, дорогой Вольф, — пролепетал Терра. — Награда вполне заслуженная. — Он подождал, отпустят ли его, и ушел, из почтения пятясь назад. Пораженный Мангольф остался в одиночестве.
Что тут произошло? Он добился своего, он достиг вершины, меж тем как тот был на самом дне, — откуда же все-таки сомнение? Первое сомнение в момент торжества, — неужто его сомнения и укоры совести до самой смерти будут носить имя Терра?
Он поехал в министерство; последние судороги ожидания, от императора ни курьера, ни звука. Когда Мангольф потерял уже надежду, явился он сам, полный величавого благоволения. Он прогуливался по рейхсканцлерскому саду с доктором Вольфом Мангольфом, как некогда с князем Ланна, своим Леопольдом. Строго и кратко спросил он, согласен ли Мангольф вместе с ним нести в это трудное время ответственность за его народ — перед людьми, ибо перед богом император несет ее один.
Мангольф ответил, что никакая задача не может отпугнуть его в такую минуту, даже и политическое руководство в период войны, которую он считал неизбежной, а потому давно включил в свою программу. Он по-рыцарски шагал подле своего господина, но не поощрял в нем чисто дамского кокетства, как некогда Ланна, не нагонял на него скуки, как Толлебен, когда они не молились вместе; зато Мангольф пугал императора. Император был прямо-таки запуган, расставшись с ним, и решил поменьше иметь дела с этим субъектом.
Мангольф все еще гибким и молодым шагом вернулся в дом под бесчисленными взглядами, несомненно следившими за ним из окон. Он принял поздравления от ближайших подчиненных, пожелал немедленно познакомиться с остальными; мимоходом, пробегая через анфиладу комнат, дал первые указания; все еле поспевали за ним. Старых чиновников при виде его решительной физиономии одолел страх. Они нашли, что он куда высокомернее господина фон Толлебена, а ведь тот был из настоящей знати. Что Мангольф не будет популярен, стало ясно еще до того, как он достиг своего кабинета.
Он приказал Зехтингу никого не впускать. Ему хотелось самому, без посторонних, выяснить, что можно сделать из комнаты, которую Ланна, уходя в отставку, почти совсем опустошил, а Толлебен не обставил вновь. Он отбросил всякую мысль о письменном столе Бисмарка. Нет, его собственные простые, скромные орудия труда и мышления! Его мышления, которое было современнее, ответственнее и правомочнее всякого другого! Внезапно у него забилось сердце, как у ребенка… Его мышление управляет страной! Он воспитал в себе мышление, достойное страны, прежде чем страна успела узнать его. И сейчас он с полным правом возглавляет ее. А все-таки сердце бьется, как у ребенка, получившего подарки. И образы детства возникли перед ним: с трудом стряхнул он с себя мечтательное настроение.
«У нас на дверях была дощечка: „Мангольф, комиссионер“. Я рейхсканцлер, это кабинет князя Ланна. Двадцать лет труда? Не помню. Двадцать лет метаний, мук и успехов, лицемерия, интриг, лжи и самоутверждения? Не помню. Я пошел к морю, золотая рыбка спросила меня, чего я хочу. Я ответил: стать рейхсканцлером. И я стал им».
Движимый стыдом и гордыней, он поклялся: «Прошлое зачеркнуто. Посмей кто-нибудь напомнить мне о нем!» Затаенная мысль: «Хорошо, что умер отец! Что бы он сказал? Он потешался над купцами, которые любили важничать».
Вдруг Мангольф достал карманное зеркальце, посмотрелся в него, перевел дух — и захохотал.
Мангольф, первый буржуазный рейхсканцлер, сознавая необходимость проявить себя, выступил перед рейхстагом. С самого начала ему пришлось исправлять ошибки, совершенные не им. Император просил царя о мире уже после объявления войны. Мангольфу надлежало твердо и решительно указать, в чем наша воля, а значит, и наша судьба; он встал на защиту меча. Лишь мечом защищаем мы право свое, — противостоять ему может, говорят, одна любовь. Но нас ведь никто не любит. «Мы вторглись в нейтральную страну? Никто от нас ничего другого и не ждал. Мы отвечаем за свои поступки». Это было принято с восторгом, хоть в несколько испуганным. Пугала прямота. При всем своем патриотическом энтузиазме собрание требовало моральных оговорок. «Но через полгода я бы дорого поплатился, если бы позволил себе сегодня хоть тень упрека. Нации не могут быть неправы».
После этой речи в течение нескольких дней рейхсканцлер был чуть ли не национальным героем. Он читал это на всех лицах, каждое на свой лад признавало: «Между тобой и мной стоит, разделяя нас, высшая власть — слава!» Но общественное мнение распространяет лишь опошленную славу, оно убивает фантазию. Мангольф сознавал это. «В момент моего откровенного заявления меня окружал тот трепет, без которого не может быть популярности высшего порядка. Однако усилиться этому трепету не дала пресса. В наше время каждое событие дважды на день приканчивается печатью».
Куда легче полководцам! Все их деяния совершались где-то далеко и были красочны, ведь при этом текла кровь, а составлять донесения о том, как они свершались, можно было самим. Рейхсканцлер рассуждал про себя: «Хорошо иметь под рукой таких рубак. Враг подбирается к нам, его заманивают в болото. Молодцы ребята, лучше не придумал бы никакой дикарь племени Сиу. Народ воодушевляется, ему это понятно. Во всем происшествии нет ни одной мысли, которая была бы ему недоступна. Но разве это подготовка к будущему, основанному на дисциплине, строгости и несокрушимом величии, которое ему уготовал я?»
Стремясь к власти, Мангольф хотел войны — прежде всего потому, что хотел власти. Война оправдана, если ее ценой к власти приходит тот, кому удастся осуществить требования времени. Объединение Европы путем войны перестало быть мечтой одинокого гения, как во времена Наполеона. Каждая просвещенная воля сама собой направляется в это русло. «Меня сочтут творцом, а на самом деле я буду лишь догадливым выразителем носившейся в воздухе мысли, — заранее уговаривал себя Мангольф, чтобы не зарываться. — Такова подоплека всякого творчества…» И все же эта мысль была честолюбивой. Была мукой и одержимостью, пока ему приходилось молчать. Была авантюрой и химерой, пока другие не одерживали побед для Мангольфа. Он зависел от побед военного командования.