Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 14

И, уже выходя в коридор, услышала плач несчастного Нурмухаммеда.

Я возвратилась к купальне. Солнце садилось, холодало, в небе зажглась пара ранних звезд. Ветер хлестал по деревьям. От госпиталя долетали звуки балалайки.

Я закрыла двери оранжереи, погасила свет. На полу лежала груда форменной солдатской одежды, кое-какая растопка. Я запихала все в плиту, подожгла, наполнила ведро водой и стала ждать. Вода закипит не скоро. Я сидела в оранжерее и думала, что нет на свете ничего лучше, чем горячая ванна — в одиночестве, в темноте.

Утром он просыпается рядом с матерью, голова лежит у нее под мышкой. Сестра уже встала, чтобы принести из колодца воду и приготовить завтрак.

Мать недавно выменяла на две рамки от картин кусок мыла. Поначалу запах мыла казался ему странным, но теперь Рудик каждое утро, поднявшись, вытаскивает его из кармана маминого банного халата, стараясь не принюхиваться. В госпитале, где он танцует, мыла, заметил Рудик, не водится. От солдат исходит грубый запах, они пахнут усталостью, и он гадает, так же ли будет пахнуть отец, когда вернется с войны.

Мать причесывает его, снимает с плиты подогретую одежду. Одевает сына. Часть одежды досталась ему от сестры[5]. Рубашку мать перешила из блузки — нарастила манжеты, укрепила полоской старой картонки воротничок, — но все равно она кажется мальчику неудобной, и он поеживается, пока мать застегивает пуговицы.

Перед завтраком ему разрешается посидеть за столом, пока сестра протирает клеенку тряпкой. Он сгибается над чашкой молока и оставшейся от ужина картофелиной. Чувствует, как сжимается желудок, когда молоко омывает горло. Съедает в три приема половину картофелины, сует другую в карман. Многие ученики приносят в школу коробки с едой. Воина закончилась, почти все отцы вернулись домой, но не его, а еще он слышал разговор о том, что бо́льшая часть отцовской зарплаты потрачена на военный заем. Все должны чем-то жертвовать, говорит мать. Однако временами Рудику хочется, чтобы и он мог, сидя за партой, открывать коробку а в ней — хлеб, мясо, овощи. Мать говорит, что от голода он станет сильным, но для него голод — это острое ощущение пустоты, такое же он испытывает, когда поезда выходят из леса и стук их колес прокатывается по льду Белой.

Во время уроков он представляет, как катается на коньках по реке. А по дороге к дому выискивает глазами самые высокие в городе сугробы, на которые можно было бы залезть, чтобы оказаться поближе к новым телеграфным проводам и услышать, как они потрескивают над головой.

По вечерам мать, послушав радио, читает ему сказки про плотников и волков, про леса, и пилы, и звезды, прибитые гвоздями к небу. В одной сказке великан-плотник дотягивается до неба, одну за другой снимает звезды и раздает их детям рабочих.

— Сколько же в нем росту было, мама?

— Миллион километров.

— А сколько звезд помещалось в каждом кармане?

— По одной для каждого, — отвечает она.

— А для меня две?

— По одной для каждого, — повторяет она.

Фарида смотрит, как Рудик кружится на каблуках посреди земляного пола их лачуги. Из-под каблуков летит грязь. Ну и ладно, пусть кружится, раз ему это в радость. Когда-нибудь она накопит денег и купит у торгующего на базаре старого турка ковер. Ковры его висят на веревке, ветер покачивает их. Она часто думает о том, каково это — иметь столько денег, чтобы повесить ковер и на стену, сберечь тепло, украсить жилье, привести его в божеский вид. Только сначала нужно будет купить новые платья дочери и хорошую обувь сыну — совсем другая начнется жизнь.

Мать часто показывает Рудику письма с границы Германии, где все еще стоит часть, в которой служит политруком отец. Короткие, четкие письма: «Все хорошо. Фарида, не волнуйся. Сталин могуч». Эти слова звучат в голове Рудика, под дождем идущего с матерью к госпиталю, — у ворот она отпускает его руку, хлопает сына по попке и говорит: «Не опаздывай, солнышко».

Осень на носу, и, чтобы он не замерзал, мать натирает ему грудь гусиным жиром.

Раненые втаскивают его в палату через окно, уже аплодируя. Еженедельные выступления Рудика стали традицией. Он улыбается, пока его передают из рук в руки, а после водят из палаты в палату, чтобы он исполнил недавно разученные им народные танцы. Иногда собираются, чтобы посмотреть на него, медицинские сестры. Карманов у танцевального костюма Рудика нет, поэтому, когда он заканчивает, чулки его раздуваются от затиснутых в них кусочков сахара, и раненые смеются, уверяя, что у него больные ноги. Еще он получает припасенные для него солдатами огрызки овощей и корки хлеба и складывает их в бумажный кулек.





В самом дальнем крыле здания находится отделение для душевнобольных — единственное в госпитале место, где выступать он не будет. Он слышал, что там лечат электричеством сумасшедших.

К окнам этого отделения всегда прижимаются и изнутри лица — высунутые языки, неподвижные глаза,  Рудик к нему не подходит, хоть и видит иногда женщину, тяжело бредущую туда от оранжерей. Она останавливается под окном одной из палат и разговаривает с солдатом в свободно свисающей с плеч пижамной куртке. Как-то под вечер Рудик замечает его ковыляющим на костылях, одна штанина завязана узлом в нескольких сантиметрах ниже колена, он целенаправленно перебирается от дерева к дереву. Солдат кричит ему какие-то слова — что-то о танце, — но Рудик уже улепетывает, испугавшись, оглядывается через плечо, вылетает в ворота и бежит по немощеной, изрытой колеями улице. И на бегу представляет себе, как срывает с неба звезды, выдергивает их, точно гвозди. Домой он возвращается, скача в темноте на одной ноге.

— Где ты был? — спрашивает мать, поерзывая на кровати рядом с сестрой Рудика.

Он показывает ей ладонь, на которой лежат куски сахара.

— Растают, — говорит она.

— Нет, не растают.

— Положи их куда-нибудь и лезь в постель.

Рудик засовывает кусочек за щеку, а остальные ссыпает в стоящее на кухонном столе блюдце. Смотрит через комнатку на мать, та подтягивает одеяло повыше и поворачивается лицом к стене. Он стоит без движения, пока не уверяется, что мать заснула, а потом склоняется к радиоприемнику, крутит ручку настройки, передвигая по желтой панели тонкую риску: Варшава, Люксембург, Москва, Прага, Киев. Вильнюс, Дрезден, Минск, Кишинев, Новосибирск, Брюссель, Ленинград, Рим, Варшава. Стокгольм. Киев, Таллин, Тбилиси, Белград, Прага, Ташкент, София, Рига. Хельсинки, Будапешт.

Он уже знает, что, если не ложиться подольше, можно будет настроиться на Москву и после того, как пробьет полночь, послушать Чайковского.

— Так-так-так!

Отец стоит в двери, стряхивая с погон снег. Черные усы. Крепкий подбородок. Неровный от папирос голос. На голове пилотка с опущенными полями, сразу и не поймешь, то ли он сию минуту пришел, то ли вот-вот уйдет. Два ордена на груди. На вороте гимнастерки заколка с портретом Маркса. Мать бежит к двери, Рудик остается сидеть, нахохлившись, в углу у огня. Смотреть на отца все равно что смотреть в самый первый раз на картину: он видит, что картина существует, видит краски и неровности холста, раму в которую она вставлена, но ничего о ней не знает. Четыре года на войне и еще полтора на территории Германии. Старшая сестра Рудика, Тамара, давно уже сплела в подарок отцу кружевные салфетки, запасла банки с ягодным соком. Она бросается ему на грудь, прижимается к нему, целует. А Рудику дать отцу нечего. И все же отец переходит комнату, сшибая по пути стул с высокой спинкой, поднимает Рудика, держит его на весу, дважды подбрасывает, закручивая, — широкие щеки, желтые зубы.

— Какой мальчишка вырос! Посмотри на себя! Посмотри! Тебе сейчас сколько? Семь? Семь! Почти восемь! Ну и ну! Посмотри на себя!

Рудик видит лужи, оставленные на полу сапогами отца, мокрые, идущие от порога следы.

— Сыночек!

Запахов у отца много, странная смесь — поезд, трамвай и тот, какой слышишь, когда сотрешь локтем мел со школьной доски.

5

Намеренный вымысел автора, о чем будет сказано в послесловии. На самом деле у Рудольфа Нуриева было три сестры, и всех звали иначе, чем романная сестра.