Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14

Анна недолгое время поговаривала о том, чтобы пойти к его матери, но затем решила: не стоит. Умный человек если и вступает во тьму, то лишь одной ногой.

К памяти я всегда относился как к самодовольной врунье, однако Анна пристрастилась рассказывать Рудику под потрескивание патефонной пластинки всякую всячину из прошлого. Пересказав приукрашенную версию своей юности, она поспешила перейти к годам, проведенным ею в кордебалете. И уж тут дала себе волю! Костюмы, художники, заграничные гастроли! Санкт-Петербург, струи дождя в свете уличных фонарей! Покатая сцена Кировского! Ария тенора из последнего акта «Тоски»! Недолгое время спустя остановить ее было уже невозможно. Повторялась история про голландского мальчика и плотину с той только разницей, что на свободу вырывалась не одна лишь вода канала, но все сразу: дамбы, берега и трава на них.

Я радовался тому, что она не лжет мальчику, не изображает себя великой балериной, которой история отказала в славе. Нет. Слова ее отличались прелестной правдивостью. Она рассказывала, как стояла за кулисами великих театров, мечтая танцевать на их сценах. Ее воспоминания о Павловой расцвечивались красками не столь яркими, как у других, — может быть, потому, что и сама Павлова была для нее лишь носительницей стихийной силы танца. И мои мысли тоже уплывали куда-то без руля и ветрил — назад в Мариинку, в первый ее ряд, где я со страстным волнением ждал выхода Анны в кордебалете. Когда после «Лебединого озера» начинались вызовы на поклоны, поднимался крик: «Анна! Анна! Анна!» Я воображал, что публика требует мою Анну, и кричал вместе со всеми. А после дожидался ее, и мы шли, взявшись за руки, по улице Росси, и из окна в четвертом этаже ее дома выглядывала мать Анны. Я подводил мою спутницу поближе к стене и целовал ее, потом она касалась моего лица и со смешком убегала наверх.

Как давно это было, как странно, но порою все наши мертвые друзья оживали в ее рассказах.

Рудик слушал их со своего рода упоенным неверием. Я не сразу сообразил, что неверие это порождалось милосердным невежеством. В конце концов ему было тогда тринадцать лет, а думать его учили совсем не так, как думали мы. И все же мне казалось замечательным, что он и недели спустя помнил услышанное от Анны и иногда цитировал ее слово в слово.

Он впивал все услышанное, подрастал, становился нескладен, обзавелся ехидной ухмылкой, способной кому угодно заткнуть рот, но плохо пока понимал и тело свое, и его силу. Можно даже сказать, что был он застенчив и пуглив. Анна твердила ему, что в танце должно участвовать все тело, целиком, не только руки и ноги. Ущипнув Рудика за ухо, она говорила: вот даже мочка его должна поверить в движение. Выпрями ноги. Будь точнее при поворотах! Думай о контуре тела. Впитывай танец, как промокашка. И он прилежно выполнял ее указания, не прерывая усилий, пока не совершенствовал па окончательно, даже если это было чревато новыми побоями. По воскресеньям Анна отводила его сначала в музей, а оттуда на репетиции в Оперном, они встречались каждый день. И по пути домой Рудик вспоминал увиденные ими движения — мужчин или женщин, неважно, — и воспроизводил их по памяти.

Он пролегал между нами, как долгий, насыщенный событиями вечер.

Понемногу Рудик начал обзаводиться новым для него словарем, не то чтобы подходящим ему, мальчику не хватало для этого культурной начинки. Однако услышать от неотесанного провинциального отрока какое-нибудь port de bras — в этом присутствовало нечто чарующее, он начинал казаться мне только что вышедшим из озаренной свечами залы. А между тем, сидя за нашим столом, Рудик совершенно по-варварски пожирал козий сыр. Он в жизни своей не слыхал слов «мойте руки перед едой». Он мог ковыряться пальцем в ноздре и обладал ужасной привычкой почесывать пах.

Смотри не отскреби там что-нибудь, однажды сказал я, и он уставился на меня со страхом, какой внушают людям смерть или ограбление.

Лежа поздней ночью в постели, мы с Анной разговаривали, пока она не засыпала. Мы поражались тому, что Рудик стал для нас новым дыханием жизни, и знали, что дыхание это останется с нами лишь на недолгий срок, что рано или поздно он нас покинет. Это наполнило нас огромной печалью и, однако ж, сулило возможность свободно дышать вне царства печалей, уже накопленных нами.

Я даже вновь принялся за наш огородик — вдруг мне удастся его воскресить. Многие годы назад мы получили участок земли в восьми остановках трамвая от нашего дома. Кто-то из министерских, запамятовав наше прошлое, прислал нам милостивое извещение о том, что мы можем получить этот участок — величиной в два квадратных метра — в полное наше распоряжение. Земля оказалась скудной, серой, сухой. Мы растили на ней овощи — огурцы, редис, капусту, виноградичный лук, — но Анна жаждала лилий и каждый год выменивала на две продовольственные карточки пакетик их луковиц. Мы зарывали луковицы поглубже, вдоль краев участка, время от времени удобряли землю ослиным навозом, ждали. И большую часть лет ничего, кроме горького разочарования, не получали, однако жизнь посылает нам порою странные, хоть и скудные радости, и тем именно летом, впервые, участок наш покрыла тусклая белизна.

В послеполуденные часы, когда Анна занималась с учениками в гимнастическом зале, я влезал в вагон трамвая, проезжал восемь остановок, сходил, поднимался, хромая, в гору и сидел там на складном стульчике.

Нередко по выходным я видел, как на участке, расположенном метрах в десяти от моего, работает, стоя на коленях, невысокий темноволосый мужчина. Время от времени взгляды наши встречались, однако мы ни разу не обменялись ни словом. Лицо у него было замкнутое, настороженное, как у человека, которому всю жизнь приходилось избегать ловушек. Работал он с истовой расторопностью, выращивая по преимуществу картошку с капустой. Когда наступало время урожая, он приходил с тачкой и нагружал ее доверху.





В одно воскресное утро он появился на тропке с шедшим за ним по пятам Рудиком. Я удивился — не только тому, что мужчина оказался его отцом, но и тому, что мальчик не на занятиях у Анны, ведь за полтора последних года он не пропустил ни одного. Я выронил совок, громко кашлянул, однако Рудик упорно смотрел в землю, словно ожидая, что из-под любого растения может вдруг выскочить нечто страшное.

Я встал, собираясь сказать что-нибудь, он отвернулся.

Тогда-то я и поразился одаренности Рудика, позволявшей его телу сообщать то, чего он никак иначе выразить не мог. Просто-напросто плечи мальчика, поникая, то одно, то другое, — да и сам наклон его головы — ясно давали понять, хоть и стоял он спиной ко мне, что любое обращенное к нему слово не только станет для него ударом, но и причинит ему сильную боль. Он вечно сторонился отца — теперь же напрочь отстранился и от меня.

Я заметил, что лоб его рассечен, но заметил и большой синяк на правой скуле отца. И мне стало ясно: отец старается как-то загладить то, что произошло между ними, однако до примирения еще далеко.

Отец копался в земле, пересыпал ее с места на место, что-то говорил сыну. Рудик время от времени односложно отвечал ему, но по большей части молчал.

И я понял — побоев больше не будет.

Решив, что их лучше не трогать, я надел шляпу, вернулся домой и рассказал обо всем Анне.

— Ох, — выдохнула она и присела за стол, сжимая и разжимая пальцы. — В скором времени я передам мальчика Елене Константиновне, — сказала Анна. — Я уже научила его всему, что знаю. Так будет правильно.

Я подошел к буфету, достал многие годы простоявшую там бутылочку самогонки. Анна протерла чистым полотенцем два стакана, и мы сели за стол, чтобы выпить.

Я поднял стакан, произнес тост.

Она вытерла рукавом платья глаза.

Самогона в бутылке хватило только на то, чтобы внушить нам желание выпить еще. Впрочем, мы удовольствовались патефоном, снова и снова проигрывая Прокофьева. Анна сказала, что готова передать Рудика другой преподавательнице — и уж тем паче Елене. Елена Константиновна Войтович была когда-то первой танцовщицей санкт-петербургского кордебалета, а теперь заправляла в уфимском Оперном. Они с Анной дружили, обменивались воспоминаниями и услугами. — Анна сказала, что, возможно, через несколько лет Рудик сможет участвовать в массовых сценах, а то и получит одно-два соло. Не исключено, добавила она, что ему и в Мариинское училище поступить удастся. А еще она сказала, что хочет написать Юле, попробовать договориться с ней о помощи Рудику. Я понимал, что Анна вспоминает себя — молодую, услужливую, полную надежд, — и потому только кивал, не перебивая ее. Наши возможности не безграничны, сказала она, а преподавание — вещь упругая, растягивать его до бесконечности нельзя, потому что оно может в ответ по нам же когда-нибудь и ударить. И объявила, что на следующей неделе отведет Рудика в балетное училище на улице Карла Маркса. Но до того устроит ему на удивление настоящий праздник.