Страница 39 из 64
— С удовольствием послушаю, — Радищев сел в кресло.
Воронцов, полуобернув немного склонённую голову, окинул прищуренными глазами корешки вольтеровских книг с золотым тиснением.
— Было сие в мою образовательную поездку по Европе. Совсем юнцом я совершил тогда сей вояж, — спокойно стал рассказывать он. — Помню, дядя наставлял меня в письмах, что мотовством доброго имени не наживёшь. Отец поучал — в знании надлежит мне дойти до такой степени, чтобы не посрамить себя, когда в компании случится вступить в рассуждение о каком-нибудь деле…
Впервые я встретился с Вольтером в Мангейме за обедом у курфюрста. Кто я был тогда? Младенец! Но Вольтер со мною был как с равным. Вот великое достоинство гения! Я спрашивал у него совета про учение в Париже. Он сказал, что лучше учиться в Страсбурге, и хотел познакомить меня со своим приятелем, который знал натуральное право, истории древнюю и нонешнюю…
Радищев, слушая графа, подумал, что вольтеровы советы не прошли бесследно для Александра Романовича. Они дали ему направление. Воронцов хорошо воспринял, что труд, добродетель и честь — единственные правила для достижения поставленной цели на его жизненном пути.
— Забыть встречи с Вольтером нельзя, — продолжал граф. — Обаяние его ума и знаний было столь велико, что всё затмило в моей голове. Я стал вольтерьянцем. Помню, тогда в Париже я впервые заступился за крепостного. То был слуга Плещеева, человека жестокого нравом. Парень просил меня, чтобы я, с разрешения папеньки, выкупил бы его у Плещеева. И я возгорелся желанием освободить этого человека… С тех пор я и заразился идеей освобождения крепостных….
Радищев порывался возразить Воронцову, сказать ему, что мало желать освобождения крепостных, надо осуществлять его на деле. Но граф, видимо, хотел выговориться до конца и поведать обо всём навеянном воспоминаниями. Александр Николаевич продолжал слушать его.
— Батюшке моему поручили тогда составление проекта нового уложения. Сколько чести счастливой я видел в том! Уже тогда мне хотелось отдаться сему делу. Но слабое мое знание натурального права не позволяли сего сделать. Ещё тогда в молодости я думал, государство, какое бы ни было, один раз просвещённое, само собою пойдёт вперёд, только бы помешательства большие сему не делали. Что ж я могу сказать теперь? Набросал я в минуты своих раздумий рассуждение о непродаже людей без земли, в коем доказываю, что постыдный промысел рекрутской продажи следует отменить… Хотел бы я, чтоб рассуждение моё прочёл ты, Александр Николаевич, и сказал бы замечания свои…
— Хорошо, — согласился Радищев, но добавил: — Помнить надо, Александр Романович, где слово «раб» лишь государем истребляется, а вельможами ещё проповедуется со всею тягостью, там не должно надеяться, что бумаги произведут своё действие. Народ кормить, как Лукулл, словом мало — он жаждет вольности…
Граф встал, прошёлся по кабинету и остановился сзади кресла, навалившись на спинку.
— Но объяви общую вольность, не станет ли сие добро худшим злом для народа? — сказал Воронцов. — Я знаю, бунты утихнут, не станет причин к мятежам мужиков, но не получится ли другого, — неразвитая, слепая, дикая чернь бросит неблагодарный и тяжкий труд земледельца и хлынет в города? Кто будет возделывать хлебные нивы, платить оброк, давать рекрутов? Нет, Александр Николаевич, я думаю так: дай вольную волюшку, разнуздай народ и рухнет крепость империи — основа основ российского государства…
— Пусть рушится, на её основе народ воздвигнет новое государство, — с запальчивостью сказал Радищев. — Бояться сего, значит, не знать свой народ. Вольность сделает его хозяином, а какой же хозяин враг своего блага?
— Так-то оно так! — громко засмеялся Воронцов, — но вольные люди не дадутся, чтоб им лоб брили…
— Не к чему тогда и огород городить, Александр Романович, — несколько грубо, но со справедливой прямотой выразился Радищев. — Боюсь, признаюсь, боюсь, как бы новые веяния и преобразования не остались голыми плодами законодательной комиссии, службу в коей прочите мне…
— Горячность твоя мне по душе и делает честь тебе. Скажи мне теперь, как устроился ты? — спросил Воронцов, переходя с разговора о жгучих проблемах времени на житейские темы.
— Пока ещё никак, — ответил Александр Николаевич, — думаю нанять квартиру, а там видно будет. Прежняя усадьба моя пошла в уплату накопившихся долгов…
— Опрометчиво поступил, надо было посоветоваться, другой выход нашли бы…
— Не смел обременять лишними тяготами, — признался Александр Николаевич.
— Будет нужда впредь, обращайся.
— Спасибо. И так в неоплатном большом долгу…
— Ну-ну-ну! — подняв руку с белыми, изнеженными пальцами, украшенными перстнями, остановил его Воронцов. — Не обижай моих чувств к тебе…
Массивные кабинетные часы, стоявшие в углу, пробили четыре удара.
Вошёл лакей, чтобы доложить графу — стол накрыт.
Александр Романович пригласил Радищева отобедать вместе с ним.
Встреча с Воронцовым, как добрая фортуна, одарила Радищева радостными, сбыточными надеждами. Счастье, казалось, само шло ему навстречу. Мог ли он думать, что встретит в столице такую поддержку? Благодетельная рука графа, дружески протянутая к нему в пору его лихолетия, вновь покровительствовала и поддерживала его.
Да, это действительно была приятная и неожиданная весть! Разве мог он, недавний изгнанник, над чьей головой, как Дамоклов меч, одиннадцать лет висело царское возмездие, допустить, что о нём уже ходатайствовали, что бывшему государственному преступнику, как он значился в секретных бумагах, готовится место члена законодательной комиссии?
Даже мысль об этом показалась бы ему дерзкой и неосуществимой. Теперь, после слов Александра Романовича, он верил, что так и будет, ибо обещания графа никогда не расходились с делом.
«Быть членом законодательной комиссии?» Прямая натура, чистая и бескорыстная душа Радищева не могла и представить лучшего приложения своих сил и знаний! Что это практически означало для него? Какие открывало горизонты, что виделось за ними воспламенённому воображению Александра Николаевича?
«Неужели представится возможность?» Даже теперь, когда перед ним открывались пути к осуществлению давнишней мечты об обновлении общественного и государственного строя России, он чего-то страшился. Не обман ли это? Казалось, нельзя медлить. Он прикинул, что нужно будет ему в первую очередь, если днями объявят о назначении его членом комиссии.
Книги! Да, книги! Он должен будет подкрепить свои знания, освежить в памяти прежние догмы, глубже вникнуть в теорию законоведения. Не откладывая своего намерения, Александр Николаевич направился в книжную лавку. Он шёл вдоль Невского проспекта и вскоре очутился в Суконном ряду возле магазина, где некогда продавалось его «Путешествие».
На короткое мгновение Радищева охватили воспоминания, всплыли подробности, связанные с судом, в частности с книгопродавцем Зотовым. Он задержался на проспекте, прежде чем войти в лавку, но затем смело переступил её порог. За прилавком стояли совершенно незнакомые ему люди. Прежнего книготорговца давно и в помине не было.
Продавцы не могли знать Радищева. Обстановка лавки — полки, заваленные книгами, запах типографской краски и щекочущая пыль лежалых фолиантов, тронутых руками продавцов, несколько любителей словесности, перелистывающих пожелтевшие страницы и со вниманием рассматривающих старые рукописи и журналы, — всё это дохнуло на Радищева чем-то знакомым и почти родным. Он не определил бы в точности, чем именно, ибо то, что было знакомым и почти родным в книжной лавке, скорее являлось его приверженностью и любовью к литературе.
Александр Николаевич попросил продавца подать ему семитомное сочинение Гаэтана Филанджьери «Наука законодательства».
Продавец, немного склонив голову и приподняв очки, на сморщившийся лоб, с любопытством оглядел посетителя.