Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 64

На новом месте, в американском штате Вермонт, уже переоборудуется купленная усадьба. Между двумя домами отрыт подземный переход, который скоро начнут обсуждать на разные лады падкие на «клубничку» журналисты:

«И еще же, на грех, по верху нашего легкого сетчатого забора – и только вдоль проезжей дороги – провели единственную нитку колючей проволоки, чтоб зацепился зевака, кто будет перелезать. И корреспонденты вздули эту единственную нитку в „забор из колючей проволоки“, которою я сам себя – и, разумеется, вкруговую – огородил как в новой тюрьме… Но от жителей подхватили корреспонденты еще и о пруде-и понесли сказку о „плавательном бассейне“, что сразу повернуло наш воображаемый быт с тюрьмы на „буржуазный образ жизни“, которому хочет теперь отдаться семья Солженицыных. Ах, шкуры, не о нас, а о самих себе свидетельствуете, чем дышите. Мы выброшены с родины, у нас сердца сжаты, у жены слезы не уходят из глаз, одной работой спасаемся, – так „буржуазный образ жизни“».

Поначалу не отстает и отечественный супостат: «В первые недели наведывались и с русским языком неизвестные. И в „недоступных“ воротах оставили записку: „Борода-Сука За сколько Продан Россию Жидам и твоя изгородь не поможет от петли“». Судя по безграмотности, это уж посетил изгнанников явно не КГБ. Что называется, не его почерк.

«А между тем в Швейцарии социалистический „Тагес анцайгер“ вышел с заголовком чуть не на полстраницы: „Семья Солженицыных бежала из Цюриха“. И другие рисовали карты: „Глубоко в Вермонте, за семью горами“. Швейцария обиделась, вся целиком. И на небывалую тайну отъезда (правда, грубо получилось, мы не подумали), да даже и на сам отъезд».

Так или иначе жизнь на новом месте стала нормализовываться, и пришли размышления, в которых Александр Солженицын как всегда предстает человеком своеобразным, внутренне независимым и по-писательски наблюдательным:

«Насколько уважал я Первую эмиграцию – не всю сплошь, конечно, а именно белую, ту, которая не бежала, не спасалась, а билась за лучшую долю России и отступила с боями… Настолько безразличен я был к той массе Третьей эмиграции, кто ускользнул совсем не из-под смерти и не от тюремного срока – но поехал для жизни более устроенной и привлекательной (хотя и позади были у множества привилегированные сытые столицы, полученное высшее образование и нерядовые служебные места)».

Вокруг него, однако, отнюдь не храбрые корниловцы, а именно предприимчивые путешественники из «третьей волны», которые, как он ясно выражается, «поехали вовсе не туда», куда просились при выезде из СССР:

«В их ряду протекли, правда, и посидевшие в лагерях, психушках, но это были считанные, всем известные единицы. Однако в их же ряду проехало и немалое число таких, отборных, кто активно послужил и в аппарате советской лжи (а ложь простиралась куда широко: и на массовые песни, и на кинематографию), потрудились в дружбе с этим аппаратом, – как бы назвать эту эмиграцию? – пишущей. Но главное: теперь с Запада, с приволья, они туг же обернулись – судить и просвещать эту покинутую ими, злополучную, бесполезную страну, направлять и отсюда российскую жизнь.

А Запад встречал Третью не так, как первые две: те были приняты как досадное реакционное множество, почему-то нежелающее делить светлые идеалы социализма, те приняты были изнехотя, недружелюбно, образованные люди пошли чернорабочими, таксерами, обслугой, в лучшем случае заводили себе крохотный бизнес. Эту – Запад приветствовал, материально поддерживал и чуть ли не воспевал („отдали свою жизнь ради достойного поведения“), в их отъезде (изнутри СССР видимом как самоспасительное бегство) Запад видел „проявление русского достоинства“. Эти – часто с сомнительным (пробольшевиченным) гуманитарным образованием – почетно принимались как профессора университетов, допускались на виднейшие места западной прессы, со всех сторон финансировались поддерживающими организациями – и уж тем более свободно захватывали поле эмигрантской прессы, и руссковещательное радио, отталкивая оставшихся там стариков».

Не стану обсуждать реплику про «бесполезную страну» и словесное «поле» вокруг этой реплики. В остальном же Александру Исаевичу, не понаслышке знающему «третью волну», – ему видней. Как и в том, что он пишет о Западе:

«Западное общество в принципе строится – на юридическом уровне, что много ниже истинных нравственных мерок, и к тому же это юридическое мышление имеет способность каменеть. Моральных указателей принципиально не придерживаются в политике, а и в общественной жизни часто. Понятие свободы переклонено в необуздание страстей, а значит – в сторону сил зла (чтобы не ограничить же никому „свободу“). Поблекло сознание ответственности человека перед Богом и обществом. „Права человека“ вознесены настолько, что подавляют права общества и разрушают его. Особенно своевластна пресса, никем не избираемая, но приобретшая силу больше законодательной, исполнительной или судебной власти. А в самой свободной прессе доминирует не истинная свобода мнений, но диктат политический…»

Одним словом, общество, устроенное «по закону, а не по благодати», – картина, весьма ясная русскому, тем более православному, сознанию. Позволив себе эмоциональную реплику, можно было бы сказать: если и рай, то, Боже упаси, не для нас. Коли есть жанр «роман-предостережение», то разбираемая книга А. Солженицына напоминает в ряде черт «мемуары-предостережение».





НЕ РАСКРЫВШИЙСЯ ТАЛАНТ

Венедикт Ерофеев – ушедший из жизни в начале 90-х годов и по-настоящему не развернувшийся писатель.

Ерофеев Венедикт Васильевич (1938–1990) – прозаик, драматург.

Его прозаическая «поэма» «Москва – Петушки» гуляла в списках уже в 70-е (написана в 1969 г.), но впервые опубликована была только в годы «перестройки». Этот горький монолог спившегося интеллигента, который живет в подмосковных рабочих общежитиях, оставаясь «белой вороной» в «пролетарской» среде, иногда воспринимается с внешней стороны – просто как разухабистое повествование удалого пьянчуги-балагура, приправляемое ругательствами, алкогольными рецептами и иными забавными подробностями:

«Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля.

Вот и вчера опять не увидел, – а ведь целый вечер крутился вокруг тех мест, и не так чтоб очень пьян был: я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, потому что по опыту знаю, что в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.

Так. Стакан зубровки. А потом – на Каляевской – другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой. Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть укрепляя все члены, ослабляет душу. Со мной почему-то случилось наоборот, то есть душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно. Поэтому там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского пива и из горлышка альб-де-десерт.

Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше – что ты пил? Да я и сам путем не знаю, что я пил. Помню – это я отчетливо помню – на улице Чехова я выпил два стакана охотничьей. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я еще чего-то пил.

А потом я пошел в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно, и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал».

Горькая судьбина проступает, однако, за этой бравадой и самоиронией, личная ранимость и неудачливость: «Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Мое детство и отрочество…»; «Неделю тому назад меня скинули с бригадирства, а пять недель тому назад – назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому показалось, что я вводил, так поперли меня все-таки не за крутые перемены».