Страница 4 из 49
Обширные знакомства, участие в деревенских посиделках и вечеринках наталкивают Шишкова на мысль завести записную книжку и заносить в нее разные любопытные истории, выражения, отдельные слова, почерпнутые в разговорах с рабочими и деревенскими жителями. Об одной такой истории он рассказывает в автобиографии. Она интересна и в какой-то мере характеризует душевный настрой самого Шишкова.
«Должен отметить свое путешествие на казенном пароходе с Иваном Кронштадтским (Сергиевым) из Вологды в село Суру, что на реке Пинеге, родину о. Ивана. Дело было так: из Министерства путей сообщения пришел приказ предоставить пароход в распоряжение Ивана Кронштадтского для его следования на родину.
Чтобы как-нибудь оформить этот незаконный огромный пробег парохода, мой начальник командировал меня якобы для маршрутной съемки реки Пинеги. С Иваном Кронштадтским мне пришлось пробыть вместе две недели, — ежедневно сходились в кают-компании за столом. Свита его: фанатично преданная ему пожилая горбунья из Ярославля, надоевшая всем нам, а больше всего о. Ивану; его племянник — корявый, рыжебородый, крепко сложенный человек, не дурак выпить, темный делец, извлекавший большую для себя выгоду именем своего дяди; иеромонах Геннадий, тучный тунеядец, обжора: „Меня сам отец Иоанн благословил мясо есть“, — и еще три молодых студента Духовной Академии. Иван Кронштадтский держался очень просто, ханжества в нем я тогда не замечал. С Архангельска, когда к нам присоединился молодой архиерей, обеды приняли оживленный характер; архиерей забавлял нас потешными анекдотами из духовной жизни, о. Иван с укором говорил: „Сразу видно, что вы, владыка, светский человек“. Купцы, при проводах Ивана Кронштадтского из Архангельска, пожертвовали много вина — о. Иван выпивал с нами две-три рюмки хересу. В то время ему было лет шестьдесят пять, сухощавый, прямой, румяный, всегда взволнованный и нервный. Я тогда был по-юношески религиозно настроен, жаждал чуда, но чуда не было.
На всем тысячеверстном пути выходили на берег массы крестьян, кричали идущему пароходу: „Отец Иван, благослови!“ На стоянках, где брали дрова, он шел в сплошную гущу народа, раздавал деньги; мужики и в особенности бабы хватали его за рясу, он иногда спасался бегством.
К селу Суре, конечному пункту путешествия, весь берег был усыпан народом. Народ бросился в воду, по пояс, по горло; капитан растерялся:
„Под колеса попадете, под плицы!.. — И команда в машину: — Стоп!“
Мужичьи бороды всплыли; парод, захлебываясь, кричал: „Давай чалки! Мы на себе!.. Ох ты, кормилец наш!..“ О. Иван, как узнал много лет спустя, принес землякам, помимо своей воли, большой вред. Он платил за все село подати, помогая деньгами. Мужики забросили землю, стали повально пьянствовать; когда же благодетель помер, они оказались в крайней нищете: земля запущена, инвентарь поломан, скот съеден, пропит».
Эти строки, написанные лет тридцать пять спустя после совершившихся событий уже сложившимся писателем, воспроизводят правдивую, безрадостную картину русской жизни, религиозный фанатизм темных, забитых крестьян, лицемерие и ханжество всего окружения Ивана Кронштадтского. Сейчас этот эпизод вызывает лишь горькую улыбку. Но тогда все это воспринималось по-другому. Поездка с человеком, которого считали святым, произвела большое впечатление и на молодого Вячеслава Шишкова.
«И я, — пишет далее в автобиографии Шишков, — когда попал на ремонт плотины „Знаменитой“ (возле Кубенского озера Вологодской губернии), занялся спасением народа. Из скудного своего жалованья я покупал беднякам сапоги. Как-то старик рабочий стал корить меня: „Что ж ты ему, пьянице, дал, он все равно пропьет… Лучше дай мне, у меня грыжа“.
Меня печаловала деревенская грязь, свара, бедность, взаимная ненависть, пьянство, я решил заняться проповедью. В свободное от работы время, глубокими вечерами и праздниками, я ходил по окрестным деревням, собирал народ в избы и поучал от евангелия. Бабы плакали. Слава моя крепла. Старуха Дарья, черная, большеголовая, страшная, заявила мне, что она порченая — кричит петухом, а как станет на молитву — начинает ругать Христа и угодников, — не могу ли я выгнать из нее беса? Я сказал, что это нервы, надо лечиться, бесов нет и что я вообще чудес не признаю. Мое апостольство закончилось большим для меня конфузом: я влюбился в красивую молодую бабу, притом же замужнюю. Тут я понял, что праведником в девятнадцать лет быть очень трудно».
Мимолетное увлечение проповеднической деятельностью вскоре опять сменилось заботами о доме, о дальнейшей, после производственной практики, работе.
В Вологде у Вячеслава Шишкова появляется желание поехать в далекую Сибирь, в Томский округ путей сообщения.
После окончания практики Вячеславу Яковлевичу было присвоено «звание техника». Он вернулся домой возмужалым, окрепшим. Этот приезд был прощальным. Надо было из родного гнезда отправляться в далекий и неведомый путь. Всегда трудно и грустно расставаться с тем, что впиталось в твое сознание с самого раннего детства. И этот дом, где начинал ходить, познавать окружающий мир, где тебе знаком каждый уголок, каждый предмет будит в твоей памяти какие-то воспоминания; и эта улица, где ты не раз проходил, встречался с друзьями, и эта река, по песчаным берегам которой ты бегал босиком в жаркие июльские дни; и эти теплые заводи, где скапливались на солнце маленькие рыбки и, завидя тебя, молниеносно устремлялись в темную глубь…
Вот сельцо Дуброва, маленький покосившийся домик бабушки Елизаветы Даниловны. Как все это было мило детскому сердцу, как вкусен был черный хлеб с парным молоком, а еще вкуснее красная и пахучая лесная земляника… И там «святая» сосна, увешанная какими-то изображениями и распятиями… А вот и песчаная дорога, ведущая на гору, поросшую золотыми вековыми соснами, а вот и «двух озер лазурные равнины».
Грустно и безрадостно было на душе…
В дом Шишковых захаживали красивые девушки — дочери богатого бежецкого купца Сергея Смирнова. Они познакомились с Вячеславом. Матери Вячеслава Яковлевича нравилась младшая — Лиза. Родители стали поговаривать о женитьбе Вячеслава, втайне надеясь на то, что любимый сын останется жить в Бежецке.
Но он объявил коротко и внятно, что «пока жениться не собирается…».
«В этот приезд, — пишет Алексей, — Вестенька уже не был таким веселым и беззаботным, как раньше. По-видимому, расставаться с родными было тяжело, Вестенька прожил у нас больше двух недель. Матушка и отец грустили, отпуская любимого сына в далекую неведомую Сибирь. Вестенька утешал нас, как умел, — говорил, что в Сибири скоро будет закончена постройка железной дороги и сообщение будет хорошее, что Томск большой университетский город, что жалованья там он будет получать много больше и помогать будет больше».
Дальнейший путь Вячеслава Шишкова определялся и романтическим увлечением, желанием изведать новую страну, испытать свою судьбу в далеких от родного дома местах, и заботой о семье, о постоянной и существенной помощи родителям, младшим братьям и сестрам.
Но что ждет его в Сибири, в Томске? Как-то сложится жизнь?
Эти мысли не покидали Вячеслава. Однако решение его было твердым. Он запасся шубой, покрытой сукном, шапкой-ушанкой, то есть подготовился к отъезду всерьез.
В самих сборах, в его обращении с родными, которые, конечно, обрадовались бы тому, если бы их сын остался дома, в его спокойствии чувствовался волевой и настойчивый характер молодого Шишкова. Он был уверен в своих действиях, надеялся на свои силы, на свои знания, которые приобрел в техническом училище и закрепил на производственной практике.
Всем существом, всем сердцем Вячеслав Шишков рвался теперь в неведомое, в таинственный край, которому суждено было стать для него второй родиной!
Вторая родина
Юности свойственны иной раз и горячность, и опрометчивые поступки. «Простим горячке юных лет и юный жар, и юный бред».