Страница 12 из 128
Дальше он писал мне (по поводу моих тревог за мужа, которому предстояла мобилизация как запасному в японскую войну):
"Я хочу обратить твое внимание на одну сторону дела, ту самую, о которой я неоднократно беседовал с тобой в применении к твоей литературной деятельности. Ты мало отводишь в ней места политике и общественным вопросам. Так и теперь в твоей личной жизни ты не считаешься с ней. Ты пишешь: "Неужели судьба может быть так жестока и беспощадна ко мне?" Вот видишь -- ты судьбу упрекаешь в том, в чем виноваты императорский режим и мы все, терпящие его. Не будь его -- разве была бы такая нелепица, как захват Маньчжурии, постройка Маньчжурской дороги и война с Японией? Значит, надо ломать этот режим, ополчаться против него словом и делом. Деятели слова, пера, печати должны непрестанно кричать, вопить на все голоса, кто прямо, кто обиняком, кто статьями, кто романами -- против войны и... Ты меня понимаешь: надо писать -- особенно, кто может хорошо писать на эти темы".
Проникаясь учением отца, я все больше уходила в волновавшие его темы. В результате книга моя "Это было вчера" была конфискована, а я предана суду за "оскорбление власти" и пр. Увы, эта книга была посвящена уже "Памяти отца". Он не дожил до того, чтобы защищать меня (меня защищал В.Н. Малянтович), а это, наверно, было бы гордостью для него...
Сам он писал много, главным образом публицистические и критические статьи. В последнее время своей жизни он основал газету "Киевские отклики" в противовес свирепствовавшему тогда черносотенному "Киевлянину". Работал он и над юридическими вопросами. Интересную статью написал по поводу полемики известного Иоанна Кронштадтского с Толстым, где открыто брал сторону Толстого против "пастыря церкви", после чего Толстой прислал ему свое знаменитое письмо к духоборам. Многие статьи приходилось отцу по цензурным условиям издавать за границей, например "Проект русской конституции". Писал он и в "Освобождении" и мечтал об основании за границей русской газеты, которая заменила бы "Колокол" и имела бы такое же нравственное влияние в России. Большая часть его статей доставляла ему одни неприятности. Так, например, он пишет мне из Киева:
"Я напечатал в Одессе брошюру о судебном Преобразовании, которую послал, между прочим, Урусову и Джаншиеву. Напечатана она с надлежащего разрешения Совета Юридического О-ва, но, кажется, при выпуске ее упущена какая-то формальность. Я уехал в Петербург и в Киев и здесь вчера получил сведения, что там целая буря: типографию закрыли, а ко мне ходит полиция, добивается, где я. Слух ходит, что меня желают взять к Иисусу, что член Палаты, который в качестве председателя Общ-ва пропустил мою брошюру, -- пострадает и тому подобные нелепости. Так вот, мой друг, ежели что случится -- знай и сообщи "Русским Ведомостям".
И дальше, по приезде в Одессу: "...Здесь раздули ужасную историю, что я арестован в дороге, отвезен в Петербург. Наш "опереточный" губернатор, как его назвал П.И.Чайковский (Зеленый), нагнал страху: закрыл типографию Навроцкому на месяц, кричал, что исключит меня из присяжных поверенных и вышлет из Одессы, -- члена палаты Шимановского сместит, а Юридическое Общ-во закроет. Оказалось, как говорит у Гоголя почтмейстер: "Эх, Антон Антоныч, коротки руки..." Впрочем, черт его знает, что будет: у нас все возможно".
А вот о статье "Подследственный арест":
"...Эта статья была мною написана для "Киевского Голоса". 1-я часть была напечатана с некоторыми цензурными поправками. Когда же сдали цензору вторую часть, то она была задержана. В объяснение своего поступка цензор указал на то, что, так как теперь у нас (в Киеве или в России -- неизвестно) после и по поводу 1 мая нового стиля -- полоса арестов, то печатание таковой статьи представляется неудобным. Мои возражения, что статья относится одинаково ко всем прошедшим, настоящим и будущим арестам, -- не помогли: равно как не помогло и предложение -- прекратить аресты, чтобы можно было напечатать статью..."
У "начальства" -- полиции и пр. отец, конечно, всегда был на особом счету. Обыски у него были делом обычным.
Помню один из рассказов моей мачехи, Натальи Николаевны. К ним пришли с обыском в отсутствие отца и, конечно, первым делом направились к письменному столу. "Я вся похолодела, -- рассказывала Наташа, -- я знала, что в среднем ящике лежат такие бумаги, что, если они попадут к жандармам в руки, -- он погиб..." От нее потребовали ключи и стали вскрывать ящик за ящиком. С каждым ящиком кровь отливала у нее от лица к сердцу, она схватилась за стол, потому что ноги у нее подкашивались, и думала: "Вот... вот... сейчас..." И вдруг -- какое-то чудо! Жандармы не заметили среднего ящика, помещавшегося в столе глубже остальных... и, просмотрев все ящики, кроме этого, -- ушли в другие комнаты. А она так и осталась на месте, от волнения не в состоянии сдвинуться.
На все общественные события отец откликался всем своим существом. В 1902 году он писал мне:
"...У нас неладно. Студенты неудовлетворены своей конституцией. Идут сходки, забастовки, демонстрации... что-то из этого выйдет? Студенческие беспорядки, не прекращающиеся с тех пор, как я себя помню (я знаю их с 1858 года), имеют гораздо более глубокое и обширное значение, чем то думают: они -- единственное проявление политической жизни громадного русского народа перед лицом того, что делает императорское правительство. Об этом можно исписать тома и наговорить горы..."
Дальше, по тому же поводу:
"...У нас в Киеве 2-го и 3 февраля были уличные манифестации с яркой политической окраской: много народу, студентов, рабочих и девушек собрались на Крещатик, распевая революционные песни, между прочим, "Марсельезу", и неся два флага: один -- "Долой самодержавие", другой -- "Пролетарии всех стран, соединяйтесь". Политехник и студент, несшие эти флаги, были сильно смяты и избиты. Полицейский пристав -- тоже, но все живы. Были, конечно, и казаки с нагайками, и много арестованных. Такие же толпы были на Владимирской, возле Университета и театра. 4 февраля был освистан приехавший из Петербурга товарищ министра народного просвещения Зенгер. Вчера закрыли Университет и Политехнический институт. Тяжелое время переживаем. Бог знает, что делается в Москве и в Петербурге. Газеты, конечно, молчат, и разве через 10--20 дней появится правительственное сообщение, в котором все будет переврано. А там пойдут тюрьмы, ссылки, может быть, военный суд... Трудны роды политической свободы в такой громадной, веками рабствовавшей стране, где нет ни традиции свободы, ни приемов добывания ее, ни людей, ни средств сплочения и соединения. Где тот лозунг, который бы соединил всех, где тот предводитель, за которым пошел бы народ, где, наконец, тот интерес, который бы двигал? Стенька Разин и Пугачев двинули Русь против рабства, за крест и за бороду. Теперь у нас рабство исчезло, но на его место встало лакейство, столь же забитое и вдобавок презираемое. Кресты есть -- но Победоносцевские. И борода признана, ее носит "сам"... но она -- парикмахерская. Интеллигенция, великодушно жертвуя собой за свободу, забыла про народ и им забыта. Народ забит, обессилен, ограблен и отдан на произвол всяких начальников, баскаков, урядников. Печать задавлена, земство уничтожено, грамота -- церковно-приходская. Суд гласный и публичный сведен к нулю... и надо всем высится, как каменный обелиск, окруженный каменными сфинксами камарильи, -- Николай, все и ничего -- могущий, недоступный... да и если бы и был он доступен -- так черт ли в нем?"
"...Ну, баста!" -- заканчивает он это письмо, которое писал мне за границу: "Приезжай, однако, в эту бедную, дорогую, иссеченную, споенную и истекающую кровью лучших сыновей и дочерей своих -- Россию"...