Страница 63 из 73
Возле Тани под брезентом лежит раненый, тот, что похож на Богдана. Потерял крови много и теперь дрожит, замерзает.
Когда другие притихли, начали дремать, она вдруг почувствовала на себе, у самой груди, где только Богдановой руке разрешалось, боязливую руку раненого. От робкого его прикосновения ей стало больно и приятно. Не отодвигаясь, она некоторое время лежала так, грела раненого своим телом.
Но руку его потом осторожно отстранила.
— Почему? — спросил он еле слышно.
— Нельзя, — так же тихо ответила она.
— Почему нельзя?
— Так. Нельзя.
— Ты меня перевязывала днем… Ты так на меня смотрела. Никто в жизни на меня так не смотрел… Скажи… Ты могла бы меня полюбить когда-нибудь?
— Нет.
— Почему?
— Потому что я уже полюбила другого.
После этого он больше не трогал ее.
Таня приподняла брезент.
Все дальше холодное, растревоженное зарево над Мариуполем; где-то над морем гудят самолеты. Фелюги идут без огней. Словно бы темные тени — над черной поверхностью воды. Многие уже спят, только Федорка не дремлет у паруса — оттуда слышен ее голос: рассказывает кому-то, как они доберутся до Кубани на Должанку, где в рыбцехе работает брат ее мужа. Кубань — это уже спасение.
При слове «Кубань» Таня вспомнила, что где-то там мать Богдана. Таня ни разу не видела ее, но мать знает о Тане, как Таня многое знает о ней, о ее характере, привычках, о ее нежной любви к сыну. В каком-то совхозе она учительствует. Как пригодился бы сейчас ее адрес! Разыскала бы, явилась бы к ней: «Я — Таня, я — Богданова невеста…» Попробует разыскать, найдет, вместе будут работать, вместе будут ждать его.
Рядом с Таней, съежившись, лежит Ольга. Она, оказывается, не спит.
— Пропали б мы с тобой, Таня, если бы не эти парусники, — говорит она шепотом. — Теперь я почему-то уверена, что непременно встречу Андрея, встречу и расскажу ему обо всем, об этой нашей ночи в открытом море, о единственном маяке, по которому еще можем ориентироваться, — о пылающей туче над Мариуполем…
— А я все думаю о том комиссаре, который остался с пулеметом прикрывать. Один на всю степь… — говорит Таня. — Спасется ли он? Сколько их рассыпано в степях…
По тону ее Ольга почувствовала, что она снова думает о Богдане.
— Спасутся… Еще вернемся мы в Белосарайку, Таня… Еще созовет нас университет…
Размечтавшись, девушки мысленно уносятся к тому желанному времени, когда произойдет перелом на фронтах и все будет иначе и рано или поздно хлопцы вернутся к ним с войны, живыми и невредимыми…
Было уже за полночь, когда из морской темноты до них долетел истошный крик, надорванный, хриплый.
— Эй, люди, люди! На помощь! Спасите!
Оказалось, они плывут мимо маленького островка, каких немало в Азовском море. Песчаная плешь среди морского простора, ободранные рыбацкие курени, и одна-единственная фигура мечется в темноте возле воды, надрываясь от крика. Подплыли ближе, подобрали этого Робинзона. Был он мокрый весь, бежал к ним по воде, падая, а когда, запыхавшегося, тащили его через борт, дохнуло от него водочным перегаром. Федорка признала его: заготовитель из Мелекина. Уплыл он еще с первой моторкой, с вечера у них тут был привал: изрядно выпили, он уснул, и его забыли. Даже теперь, оказавшись на судне, он еще не верил своему спасению, отрезвевший, трясся с перепугу. Немного опомнившись, стал рассказывать, как бегал тут и кричал всем парусникам, которые проходили в темноте, но там не слышали, проплывали мимо, и горе-заготовитель думал, что так и останется один возле дырявых этих шалашей и крылатых голодных мартынов, которых много на острове.
Перед рассветом на горизонте появилась полоска кубанского берега.
— Радуйтесь, земля! — объявила, стоя у паруса, Федорка.
Таня не слышала ее. Утомленная за день, согревшись под брезентом, она задремала. В дремотном забытьи отчетливо увидела перед собой Богдана, ощутила на себе его теплую желанную руку. Ей стало так хорошо и приятно, что она проснулась. Но это было чье-то чужое, не его тепло, и оно сразу перестало греть. Резко отодвинулась, одиноко сжалась комочком, и ей вдруг так захотелось увидеть хоть на миг того, для кого берегла себя, свою нежность, девичьи свои нерастраченные чувства. «Где ты? Жив ли? — страстно обращалась в мыслях к нему, к своему Богданчику. — Может, лежишь в степи, среди таких же несчастных, как те, которых мы подбирали в поле, у суданки? Или ты живой и невредимый, и мои опасения, тревоги напрасны?»
Отчаяние сменялось надеждой, душа была в смятении, не находила покоя. Смертоносной тучей движется враг по родной земле, день за днем отступают по степям на восток почерневшие от горя войска, и гусеницы вражеских танков подминают под себя человеческие жизни, вместе с их мечтами, порывами, вместе с их горячей, растерзанной любовью… Куда-то под холодными звездами несет Таню ее туго натянутый парус, а тот, кого она ждет, все отдаляется во мраке ночи вместе с уходящей землей; или, может, его и нет в живых, а ей все слышится на расстоянии голос его и все видится сквозь ураган войны его далекая улыбка…
Мы не погибли. Мы живы! Перед нами, как перед скифами, степи стелются пустынные. Только самолеты в небе напоминают: XX век!
Небо огромное, степное. Ночи сухие, звездные, душистые. Человеческим потом, пылищей, полынью пахнут эти ночи, от зари и до зари сухими травами, евшан-травой шелестят…
Это мы идем, окруженцы. Люди прервавшихся связей, те, кого отовсюду подстерегает смерть.
Всю ночь идем, не отдыхая. Птицы вспархивают у нас из-под ног, и нам самим хочется быть птицами. Хочется поднять в воздух свои тела, свои раны, свои еще не пробитые пулями головы, взлететь над заревами пожарищ по горизонту, над вражьими заслонами и вырваться из этой тяжкой пустыни, что зовется окружением, из этой огромной пустоты, которую мы не в силах заполнить.
Нас мало. Нас горстка. Мы — только одна из тех многочисленных групп, которые пробиваются сейчас через степи на восток после того, как нас разбили, после того, как и штаб нашей армии во главе с генералом Смирновым пал в бою под Черниговкой. Мы вели бои до полного истощения сил, и мы не виноваты, что так случилось.
И теперь этот изнурительный поход.
Бредем по степям, всюду натыкаемся на следы Днепрогэса, точно на останки погибшей цивилизации. Мачты. Пустота вокруг, и в ней — стройные днепрогэсовские мачты. Словно девчата с коромыслами на плечах, пошли, зашагали на восток степью — через балки, через холмы и пригорки, — чуть заметные, исчезают в дали степной… Оборванные их провода грузно свисают на землю, теряются в полынях. Иногда мы останавливаемся возле такой мачты, и она высоко поднимается над нами, как монумент иной жизни, как напоминание о жизни электрической, трудовой, когда пчелиный гул электромоторов все лето слышен был на колхозных гумнах и «лампочки Ильича» светились в домах степняков. Теперь, отрубленные от Днепрогэса, от востока, мачты одиноко высятся в степях, безотрадно никнут растрепанными косами проводов. Токи, силой своей равные молниям, проносились над степью по этим проводам, а сейчас нет в них ни искры, и свисают они над полынным этим царством бессильно, как жилы, из которых выпущена кровь. Сколько же стоять этим мачтам вот так? Сколько гудеть в неволе на ветрах степных? Покроетесь ржавчиной, и полынь, может, вырастет выше вас, пока мы вернемся сюда.
С каждым днем нам все труднее. Нас мучит жажда. Изнуряет голод. А главное, никто не знает, чем кончится этот окруженческий наш поход: пробьемся ли к своим, или в стычке с врагом погибнем, или — еще хуже — концлагерь, плен. Плен — это страшит больше всего, это горше, чем смерть. Таких, как мы, сейчас вылавливают по степям, набивают нами кошары степные, кровавыми колоннами гонят на запад, за Днепр, откуда нет возврата.
Заградотрядник говорит мне: