Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 107



И вот я вижу этот самый нож и эту луковицу в натюрморте моего отца. И тут совершается чудо, волшебство: в микромире целое богатство мироощущений! Оказывается, нож удивительно красив, хоть он и не стал ничуть новее. Он так же стар и потерт, но я вижу, какой теплый тон у его ручки, я даже чувственно ощущаю ее в своей ладони. Я вижу три заклепки на рукоятке и вдруг вспоминаю мое детство — утро, солнечный луч, падающий на кухонный стол и на три сверкающие заклепки на ноже. Я вижу луковицу — до чего же румяна и шелковиста ее шкурка, и мне слышится шорох, когда снимаешь ее с луковицы. А медный таз! Он ликует, он будто поет дискантом. А кринка с выщербленным горлышком! Чудо — старая обливная кринка, в каких прабабки наши томили молоко в русской печи на поду, и явственно я слышу шуршание груды раскаленных углей, когда кочерга отгребает их к стенкам печи…

И когда видишь на холсте все эти ступки, кринки, жемчужные головки чеснока, деревянные ложки, начинаешь чувствовать восхищение и великую нежность к этим самым предметам, увиденным глазом художника и перевоплощенным его кистью в искусство. Понятно все это тогда, когда живопись являет одухотворенность мастера, его восхищение и любовь, его радость видения и умение не оставаться равнодушным.

Каждый художник может изобразить свою любовь к жизни, к самым обычным ее проявлениям, к окружающему его прозаическому миру, превращая его в поэзию, в радость бытия и волшебство. А ведь если знать творческий процесс, то окажется, что все это очень сложно. Я помню, как долго искал мой отец композиционного решения каждого такого натюрморта. Иногда он по два дня «устраивал» его, переставляя предметы, что-то убирал, добавлял другие или вдруг посредине работы начинал искать по дому подходящую салфетку или полотенце, а иной раз, присев на корточки перед корзиной с овощами, выбирал какой-то подходящий огурец или луковицу.

И заметьте, что это не был натюрморт «вообще», это была наша, русская жизнь. Потом, даже при наличии обычных предметов, существовавших испокон веков, это всегда было написано «сегодня», потому что Петр Петрович Кончаловский не повторялся, и каждый раз его свежее восприятие отражалось в его видении и живописных решениях, так же как в каждом его произведении жила его бесконечная любовь к родине. Это чувство излучало любое из его произведений — будь то портрет, тематическая картина, пейзаж или натюрморт, о котором мы только что говорили.

Итак, кухонный натюрморт. Мне могут посоветовать: «Ну, если вам так нравятся кухонные принадлежности, возьмите аппарат и сделайте фотографию себе на память!» Но фотография натюрморта так и останется фотографией — мертвой натурой, как бы безупречно она ни была сделана. Ведь фотография — только отражение жизни, а не сама жизнь. Она — как зеркало, а зеркало, даже самое чистое, всегда искажает. В этом можно убедиться, увидев в нем отражение другого лица и сравнив его с действительностью.

Живопись — это сама жизнь, она даже живее самой жизни, живее природы вещей, потому что, увиденная глазом художника-реалиста, одухотворена, и если это подлинное искусство, то оно не умирает, все исчезнет, кроме него! И каждый художник еще видит и чувствует по-своему. Сколько же здесь возможностей, сколько точек зрения, сколько разных позиций, разных школ, разных традиций! И все зависит только от одного — от таланта. Это и есть волшебство…

Пейзаж

Однажды брат мой художник Михаил Петрович Кончаловский писал пейзаж. Родной среднерусский пейзаж. Был конец лета, когда зелень темнеет и густеет, но нет еще ни одного желтого листика, когда трава скошена и на покосе растет молодая травка. Когда появляются первые крепкие белые грибы и белки сушат их на вершинах елей, когда в речке купаться можно только днем — утром вода, как лед.

Брат стоял под зонтом, сверху белым, а внутри черным, как старый шампиньон. На складном стуле разложен был ящик с красками, на треугольном мольберте — холст. Пейзаж был уже почти закончен.

Я стояла рядом и наблюдала. Мне было интересно, какой кусочек природы ограничивает художник прямоугольником холста. Оказывается, это тоже сложный зрительно-мозговой процесс — выбор места, живописное впечатление, что должен давать пейзаж, именно этот, а не какой-нибудь другой. И сначала художник (я говорю о работе на натуре по принципу моего отца и брата) делает зарисовки углем, карандашом и даже пейзажи акварелью, компонуя на бумаге весь пейзаж. Потом с рисунка, уже в мастерской, пейзаж переводится на холст углем и даже частично закрашивается, если рисунок был акварельным, а потом уже с подготовленным холстом художник идет на натуру.

На этот раз была поляна с березой в три ствола и с уходящей вглубь тропинкой. И вот на поляну из зарослей ивняка, легко ступая загорелыми ногами, вышла женщина. На ней была темная юбка, белая кофточка, розовый платок был повязан низко на лоб. Она шла по этой тропинке и, приблизившись к нам, нерешительно стала обходить нас, как городские жительницы обходят стадо быков на лугу. Потом вдруг подошла сзади и остановилась за спиной брата Миши. Завороженно вглядываясь в картину своими светло-голубыми глазами в черную точку, она сказала:



— Вот поди ж ты! Двадцать лет хожу по этой полянке и ни разу такой красоты не замечала. Чудеса! — Она смотрела, сложив руки на груди, у ног ее стояла большая корзина с грибами, прикрытыми листьями папоротника. Миша отошел от мольберта и повернулся к ней:

— Не замечала, говоришь? А я вот заметил.

И мы все трое рассмеялись. Потом женщина, вздохнув, подняла корзину и, на прощанье кивнув нам с улыбкой, легко перебирая босыми ногами, пошла прочь.

Портрет

Это один из необычайных портретов, он называется «В гостях у художника». На портрете Алексей Николаевич Толстой сидит один за праздничным столом. Перед ним на свежей скатерти поразительной красоты натюрморт, очень смело, но тщательно написанный. Окорок ветчины на блюде, кусок целой рыбины семги, курица зажаренная, помидоры, огурцы, ломти черного хлеба на тарелке, зеленый штоф с пробкой, на которой стоит фигурка русского мужичка, возле прибора изумрудная рюмка лампадного стекла и хрустальный бокал, наполовину наполненный густым красным вином.

И как написана серебряная вилка, вонзенная в отогнутую кожу окорока! Как лежат на серебристой чешуе рыбы розовые ломти колечками! Матовая свежесть огурцов привлекает глаз, горят два спелых помидора на пучке зеленой петрушки, и уже начали подсыхать ломтики лимона возле рыбины. Все это мастерски написано, и хочется разглядывать и разглядывать детали натюрморта.

Алексей Николаевич, с заткнутой за жилет салфеткой, поднял серебряную чарку для застольного слова. Он еще молод, красив, свеж и угадан в своих пропорциях так, что зритель может представить себе, какого был бы он роста, если б встал из-за стола. А был он приземистым, широкоплечим, с брюшком — и все же легким на подъем, и походка у него была стремительная. На портрете он сидит в раздумье, и лицо у него вдохновенное, даже какое-то взволнованное, и в глазах — прозорливость. Смотрит он куда-то мимо натюрморта, мимо зрителя, словно видит что-то одному ему доступное. И мысль, скрытая за этим выпуклым, прекрасно написанным лбом, где-то далеко. (Он писал в это время своего Петра Первого и не разлучался с мыслью о нем весь этот период.) Рот Толстого, с волевой нижней губой твердого рисунка и необычайно мягкой и доброй верхней губой, на портрете хранит ту темпераментность и выразительность, которой обладают лишь избранные люди.

Портрет был закончен за два месяца до Великой Отечественной войны. И сколько было нареканий от первых увидевших его: зачем-де было изображать такого крупного писателя не за рабочим столом, с пером в руке, а за обеденным — с рюмкой? И что это-де чуть ли и не кощунство приписывать Толстому такую плотоядность…

Но у самого Толстого никогда не было ощущения, что и в портрете он не тот, каким ему подобает быть. Ему нравился как раз натюрморт, он так понимал и чувствовал форму и цвет, что он его не шокировал, а только радовал сердце и веселил глаз. Толстой любил рассматривать портрет и говорил: