Страница 3 из 127
– Альберт Гэтлинг во Флориде, – ответил он. – И пробудет там по меньшей мере неделю. С вами говорит слуга.
– Позовите к телефону тетю Флоренс, – потребовал я. Не знаю уж, что нашло на дядюшку Эла, но тетя Флоренс мигом образумит его. Тетя Флоренс жена моего дядюшки Эла и сестра моей матери. Так что дядя Эл, в общем–то, и не дядя, а просто теткин муж.
– Альберт и Флоренс Гэтлинг во Флориде, – был ответ.
– Дядя Эл – снова завел я, но он повесил трубку.
Вернее, это я подумал, что он повесил трубку. Но когда я позвонил снова, то не услышал ни гудков, ни каких–либо иных звуков. Трубка безмолвствовала, и я знал, что это означает. Это значит, что парни на улице перерезали провод, и я не могу никуда позвонить, чтобы позвать на помощь.
Что мне было делать? В голову пришла дикая мысль схватить на кухне сковородку, спрятаться за дверью на лестнице и – бум! бум! – оглушить их, когда они поднимутся наверх. Без толку. Я в этих «бум! бум!» – ни бум–бум.
Даже если у меня хватит духу сделать им «бум! бум!» (а я, поверьте мне, слишком струхнул, чтобы прятаться за дверью на лестнице даже с пулеметом в руках), все равно это без толку. Потому что речь идет о простом недоразумении, и, как только оно разрешится, все вернется на круги своя, и будет полный порядок, как и раньше. Но лишь в том случае, если я не причиню вреда кому–нибудь из этих парней. Не убью и не контужу так, что беднягу увезут в больницу или еще куда. Даже если это будет самозащита, даже если речь идет о недоразумении, в котором вовсе нет моей вины, у меня, один черт, возникнут трения с организацией.
Выходило так, что они могут в меня стрелять и делать что хотят, а я не смею причинить им ни малейшего вреда. Если, конечно, хочу вести прежнюю вольготную жизнь.
С другой стороны, я не смею просто сидеть сиднем и ждать. Если, конечно, хочу вести какую–нибудь жизнь вообще.
Ну, как же тогда быть?
К животрепещущей важности решения этого вопроса вдруг добавилась и животрепещущая срочность, поскольку снизу донесся грохот, означавший, что бандиты проникли в дом, выломав заднюю дверь. Они пойдут вперед с опаской, как делают всегда, но все равно через две–три минуты окажутся здесь, прямо передо мной. А если патрульный Циккатта вдруг заглянет в мою гостиную почти в три часа утра, это будет первый его визит такого рода.
Надо выбираться отсюда – вот что надо делать. Это яснее ясного. Надо добраться до Манхэттена, до квартиры дяди Эла, и узнать, что происходит, и заставить его помочь мне исправить это, несомненно, чисто случайное недоразумение, пока меня по недоразумению не угробили.
Но выход тут только один – по лестнице, и очень много шансов за то, что эти двое парней уже овладели ею и без боя продвигаются вверх.
Я в смятении и панике оглядел захламленную гостиную, жалея, что тут нет лифта для подачи блюд к столу. Будь он, я мог бы спуститься в подвал. И дымохода нет, а то бы я поднялся на крышу. И вообще ничего такого нет, в трубу – и то не вылетишь.
Эй, погодите–ка! Кое–что все–таки есть.
Окно.
Я взглянул на него. Получится ли? Есть ли хоть один шанс выбраться через это окно в мир живых и остаться в нем?
С другой стороны, если я застряну тут, шансов на выживание не будет вовсе. Это соображение и решило дело.
Я вскочил, подбежал к двери в спальню и закрыл ее. Ключа в замке не было, но рядом с дверью стоял диванчик, которым я и загородил дорогу в надежде, что это хотя бы на минуту задержит их. Потом я погасил свет и подошел к окну.
Я увидел пустую темную улицу, по которой гулял ветер. Мимо пролетела страница «Дейли ньюс». Распахнув окно, я почувствовал свежий бриз и лишь теперь вспомнил, что на мне только белая сорочка и передник, а все пиджаки висят в шкафу в спальне.
Что ж, возвращаться за ними уже поздно. Я сорвал передник, уселся на подоконник, перекинул через него ноги и тут услышал, как с треском распахнулась дверь на лестничную клетку.
Под окном был карниз в два фута шириной, вдоль которого тянулась вереница металлических букв: «БАР «Я НЕ ПРОЧЬ» Я переступил через «О». По ту сторону оставалось не больше двух дюймов свободного пространства.
Нагнувшись, я ухватился за буквы, перенес на внешнюю сторону другую ногу, и в этот миг «ПРОЧЬ» напрочь отвалилось. Я полетел вниз.
Падать пришлось всего футов десять. Я приземлился на четвереньки, а «ПРОЧЬ», громыхая, отлетело прочь. Секунду или две спустя то же самое сделал и я.
***
Думаю, справедливости ради надо сказать, что всю свою жизнь я был захребетником. Сначала в детстве я сидел на шее у матери, а последние несколько лет – у моего дяди Эла.
Пока я рос, мы жили с матерью вдвоем. Мама работала в телефонной компании. Иногда именно ее голос звучал на пленке, сообщая, что вы совсем уж по–дурацки набрали номер. И она хорошо получала – работать в телефонной компании было выгодно. Потом она, помнится, хотела, чтобы я тоже пошел трудиться туда, но у меня как–то душа к этому не лежала. Наверное, чувствовал, что меня возьмут за ухо и вышвырнут вон, а это пойдет во вред матери, которая останется там работать.
Вообще говоря, когда я кончил школу и не пошел в армию из–за чего–то там с моим средним ухом (я и не знал, что оно больное, пока мне не сказали, да и после этого оно меня никогда не беспокоило), работу мне давали, но я никак не мог закрепиться на одном месте. Я работал месяц–другой, потом месяц–другой слонялся по дому. Ну, а мать уже привыкла меня кормить, она делала это с самого моего рождения. Вот и не жаловалась никогда, что я сижу дома, не работаю и не приношу денег. Она была моей единственной опорой, потому что отец как в воду канул спустя сутки после того, как мама обнаружила, что беременна мною, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу.
Мама думает, что он в тюрьме или с ним случилось еще что–нибудь похуже.
Как бы там ни было, но мне исполнилось двадцать, потом двадцать один, потом двадцать два, а я все оставался захребетником и сидел дома, читая журналы с научной фантастикой; все никак не мог определиться, проникнуться сознанием ответственности, словом, сделать что–нибудь такое, что мой дядя Эл любит называть зрелостью. За три года я сменил одиннадцать мест и только на одной работе продержался больше двух месяцев. Два места мне нашла матушка, еще несколько – дядя Эл, а об остальных я вычитал в «Нью–Йорк таймс».
А потом в один прекрасный день пришел дядя Эл и сказал, что наконец нашел для меня идеальную работу, что я родился для такой работы и что заключается она, как выяснилось, в управлении гриль–баром «Я не прочь» в Канарси – районе на краю Бруклина, над которым вечно потешаются в водевилях.
Комедианты всегда поднимают на смех Канарси и Нью–Джерси. Так или иначе, мне предстояло заправлять баром в одиночку. Я мог открываться, когда хочу, но не позднее четырех часов, и закрывать лавочку в полночь, не раньше. В остальном же мое рабочее время не нормировалось. Трудиться надо было без выходных, но обещали платить сто двадцать долларов в неделю да еще отдать в мое распоряжение трехкомнатную квартиру наверху.
Поначалу мне это не понравилось – я думал, что мама не захочет, чтобы я съехал с нашей квартиры. Может, она испугается одиночества или еще чего–нибудь. Но мама сразу заразилась этой идеей; мне даже показалось, что она рада сверх всякой меры. И дело кончилось тем, что я взялся заправлять баром в Канарси.
Работы было немного, никто не проверял, когда я открываюсь и запускаю ли руку в кассу. Кроме того, в ближайшей округе было уже несколько баров, которые загребли себе почти всю местную клиентуру, поэтому народ не валил ко мне толпами, даже по выходным. Было несколько завсегдатаев, время от времени заглядывал кто–нибудь проездом, вот и все. Бар приносил убытки, и никого это не волновало. Дядя Эл правильно сказал: я был рожден для такой работы.
В работе этой, разумеется, была одна маленькая тонкость. Время от времени какой–нибудь дружок дяди Эла из организации заходил и вручал мне сверток, конверт или еще что–то в этом роде. Я должен был класть их в сейф под стойкой и держать там, пока не приходил человек, говоривший такую–то и такую–то условную фразу – как в кино про шпионов. Тогда я отдавал ему сверток. Или не сверток, а еще что–нибудь. Мне приходилось проделывать такие номера один–два раза в месяц, и я всегда сперва звонил дяде Элу и докладывался, чтобы не было никаких осложнений. Что ни говори, но тяжелой такую работу не назовешь.