Страница 10 из 115
– Ты давно начала в этот раз?
– Не знаю, – сказала она. – Никогда не считаю дни.
– Хочешь сказать, недели, – поправил Кэссиди. И устало вздохнул: – Ладно, давай. Даже если веревкой свяжу, все равно тебя не остановлю.
Она слегка откинулась назад, с детской серьезностью глядя на него:
– Почему тебе хочется меня остановить?
Он открыл было рот, но обнаружил, что ему нечего сказать, уставился в пол и услышал, как она встала из–за стола и пошла в спальню. Думая о происходящем в спальне, он мысленно видел, как она целенаправленно идет к бутылке, жутко спокойно, тихо поднимает ее, вступая в отвратительное содружество с виски. Он видел, как бутылка поднимается к ее губам, потом губы встречаются с горлышком, словно виски живое и занимается с ней любовью.
Кэссиди содрогнулся, и в глубине сознания возник образ бутылки как гнусного фантастического существа, которое манит Дорис, берет в плен, наслаждается, выпивая из ее тела сладкий жизненный сок и вливая в нее мерзость. Он видел в алкоголе нечто ядовитое, целиком ненавистное и совсем беззащитную в его хватке Дорис.
Потом в голове у него затуманилось, взгляд стал невидящим, он медленно встал из–за стола и минуту просто стоял, абсолютно не зная, что собирается сделать. Но когда шагнул к спальне, в походке была непреклонность, когда вошел, решимость окрепла. Он шел к Дорис, стоявшей лицом к окну с запрокинутой головой и поднесенной к губам бутылкой.
Кэссиди вцепился в бутылку, стиснул, поднял высоко над головой, а потом изо всех сил швырнул об пол. Она грохнула, взорвалась, осколки стекла вместе с виски разлетелись серебристо–янтарными брызгами.
Стояла тишина. Он смотрел на Дорис, она – на битое стекло на полу. Тишина длилась почти минуту.
Наконец она посмотрела на Кэссиди и проговорила:
– Не пойму, зачем ты это сделал.
– Чтобы тебе помочь.
– Почему тебе хочется мне помочь?
Он подошел к окну, уставился на потоки дождя:
– Не знаю. Пытаюсь сообразить.
И услышал, как она сказала:
– Ты мне не можешь помочь. Ничего не сможешь сделать.
Дождь хлестал в окно, сверкал и клубился, стекая по стене дома на другой стороне переулка. Кэссиди хотел что–то сказать, но особых идей не нашлось. Он смутно гадал, не на целый ли день зарядил дождь.
И услышал, как Дорис твердит:
– Ничего сделать не сможешь. Совсем ничего.
Кэссиди смотрел в окно, в просвет между домами напротив через переулок. Просвет тянулся до Док–стрит и дальше, ему было видно почерневшее от дождя небо над рекой. И он услышал, как Дорис рассказывает:
– Три года. Я пью три года. В Небраске у меня были муж и дети. У нас была маленькая ферма. Несколько акров. Мне не нравилась ферма. Я всем сердцем любила мужа, но ферму ненавидела. Не могла спать по ночам, много читала и много курила в постели. Он говорил, курить в постели опасно.
Кэссиди очень медленно повернулся, увидев, что она сейчас одна, наедине с собой, разговаривает вслух сама с собой.
– Может, я делала это нарочно, – говорила она. – Не знаю. Если бы только Бог с небес мне сказал, что я не нарочно это делала… – Она поднесла к губам пальцы, словно пыталась зажать себе рот, остановить вылетающие слова, но губы продолжали двигаться. – Не знаю, нарочно ли я это делала. Не знаю. Знаю только, как сильно я ненавидела ферму. Я никогда не жила на ферме. Не могла привыкнуть. И в ту ночь я курила в постели, а потом заснула. А когда очнулась, меня нес на руках мужчина. Я увидела много людей. Я увидела дом в огне. Я смотрела, искала детей и мужа и не видела их. Как я могла их увидеть, если они были в доме? Видела только горящий дом. – Тут глаза ее закрылись, и он знал, она вновь это видит. – Все были очень ко мне добры. Родные и все друзья. Но это не помогало. Делалось только хуже. Однажды ночью я перерезала себе вены. В другой раз пыталась выпрыгнуть из окна больницы. А после этого вышло так, что мне дали выпить. В первый раз я почувствовала вкус спиртного. У него был хороший вкус. От него все горело внутри. Горело.
Она села на край кровати, глядя в пол.
Кэссиди начал расхаживать взад–вперед, сложив за спиной руки, стискивая и крутя пальцы, думая обо всем этом. Обо всех жертвах алкогольной зависимости. О том, до чего они допиваются и по какой причине.
Потом посмотрел на Дорис. И все мысли вылетели у него из головы. Он видел чистоту, доброту, нежное очарование Дорис, мягкую, кроткую невинность Дорис, вместе с тем источавшей какое–то могучее сияние добродетели. Он чувствовал ту же боль, как при виде искалеченного ребенка. И мгновенно преисполнился огромным желанием помочь Дорис.
Но не знал, что делать. Не знал, с чего начать. Смотрел, как она сидит на краю постели, безжизненно опустив на колени маленькие белые руки, с поникшими плечами, словно заплутавший в лабиринте ребенок.
Он произнес ее имя, она подняла голову, взглянула на него. В глазах была жалобная мольба. Он за долю секунды сообразил, что она вымаливает другую бутылку, но тут же отогнал эту мысль, не желая поддаваться. Боясь уступить ей. Он быстро пробормотал:
– Тебе это не нужно.
И вдруг понял, что ей нужно, что он сам давно искал и нашел наконец в мягко сияющей чистоте ее присутствия. Шагнул к ней с нежной улыбкой. Взял за руку. В этом прикосновении не было ничего физического. Поднес руку к губам, поцеловал кончики пальцев, и это было как легкий вздох. Она смотрела на него с каким–то пассивным ожиданием, а когда он ее обнял, глаза Дорис стали медленно открываться от изумления.
– Ты хорошая, Дорис, – сказал он. – Ты такая хорошая.
Дорис совсем широко открыла глаза. Сначала в них было лишь удивление от открытия, что она оказалась в его объятиях. Потом она ощутила успокоительное тепло его груди, надежную близость, чистую нежность в глазах и в прикосновении. Пришло чувство покоя, приюта и ласковой, мягкой защиты. Без слов, только взглядом ей удалось передать свое чувство Кэссиди. Он улыбнулся и обнял покрепче.
Потом чуть приподнял ей голову и наклонил свою, видя, как медленно закрываются серые глаза в счастливом умиротворенном сознании искренности и честности этого момента, в ожидании приближения его губ. Они мягко приблизились, мягко коснулись ее губ, продолжали касаться, когда ее руки легли на широкие плечи, ладони прижались к тугим сильным мускулам плеч.
Казалось, они, не двигаясь, плывут назад к постели, падают, не разомкнув мягко сомкнутых губ, тела разогревает мягкое тепло, и происходит то, что должно было произойти.
Все теплей и теплей. Доброе тепло. Благословенное тепло, говорил себе Кэссиди. Потому что это правда. Потому что о похоти не было речи. Желание было прежде всего духовным, плоть ощущала то же самое, что чувствовал дух.
Физическим это было лишь потому, что чувство имело физическое выражение. Но нежность намного превосходила страсть. Она смущенно покусывала губы, безмолвно пытаясь сказать, что стыдится своей наготы, он склонился и поцелуями разогнал стыд. Она водила губами по его губам, словно молча говоря: я тебе благодарна, спасибо, теперь не стыжусь, только счастлива, просто счастлива, пусть все будет.
Он поднял голову, посмотрел на нее, увидел крошечную грудь, тонкие руки, младенческую гладкость кожи. Все мягкое, светлое, деликатное, как стайка бледных цветочных лепестков. Мягкие, едва заметные изгибы тела, прозрачность, почти худоба. Именно эта хрупкость и беззащитность пробудила в Кэссиди желание ласкать ее, передать ей часть своей силы.
Потом, положив ей на грудь руку, он почувствовал, что желание разгорается и она говорит без слов: прошу тебя, пусть все будет сейчас. Он знал, что готов, и очень радовался тому, что должно было произойти. И теперь все началось с мягкого, очень мягкого, почти нежного приближения. Потому что она была хрупкой. Нельзя было причинять ей боль. Ни малейшей боли или неудобства, ничего даже близко похожего на борьбу. Он нес ей дар, чудесный, ничем не запятнанный дар, и она, принимая, вздохнула. Еще раз вздохнула. И снова, и снова, и снова.