Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 185

Но в какой-нибудь далекий день я смогу вновь посетить Скоар, став мужчиной с изборожденным шрамами грустным лицом, мужчиной, не любящим вспоминать героические поступки в далеких войнах в… Нуине? Или Коникуте? А почему бы мне не возглавить экспедицию, которая покончит с пиратами на архипелаге Код? Так что в благодарность дружественная нация сделает меня Правителем этих благословенных островов…

Откуда было мне знать в те дни, что Коды — несколько клочков земли, разбросанных в водах Нуина так, будто кто-то пригоршнями раскидывал влажный песок из ведра?

Эмия, горестно обвинявшая себя все эти годы, наверняка узнает меня, но увы…

Крыса, пробежавшая по брусу, спугнула мои мечты. Я натянул одежду и нащупал в котомке свой амулет. Надо найти шнурок и носить его, как полагается. Можно отрезать кусок лески, когда я доберусь до своей пещеры. Я старался не думать о горне. Мои мокасины полетели в котомку поверх всего, что там уже было, и я привязал к поясу свои ножны.

Нельзя, чтобы кто-то нашел здесь одеяло Эмии и сказал, что мы вместе провели под ним ночь. Я затолкал его поверх мокасин и начал спускаться по лестнице.

«Ухожу по-настоящему», — думал я.

Но нельзя, чтобы Эмии был причинен вред, а это может случиться, если выяснится, что одеяло пропало. Вся собственность «Быка и Железа», казалось, была привязана к Мамаше Робсон какой-то чертовой мистической веревкой. Еду в умеренных количествах еще можно было стащить, но стоило лишь одеялу, подсвечнику или чему-то в этом роде уйти с Авраамом, как Мамаша Робсон становилась уязвленной до глубины души; она не могла успокоиться до тех пор, пока не выяснит причину этой боли, и лучше всего ей удавалось доводить Старину Джона до полного безумия именно во время таких поисков.

Я стоял под окном Эмии, разглядывая большое дерево Старый ствол был крепким и должен был выдержать мою тяжесть. Спальня старины Джона и Мамаши была на другой стороне здания. Соседние с Эмией комнаты предназначались для гостей; под ней была кладовка… Только сумасшедший рискнул бы забраться в такую пору на это дерево. Я забрался.

Виноградная лоза, цеплявшаяся за кирпичную стену десятью тысячами пальцев, согнулась И затрещала, но выдержала. Я повис, зацепившись рукой за подоконник. Я тащил одеяло наверх в зубах а котомку оставил внизу, в глубоком мраке. Я забросил одеяло в комнату, благоухавшую ароматом Эмии. Я слышал негромкое посапывание, которое должно было означать, что она спит. Но она могла проснуться, увидеть мою тень и завизжать на весь дом…

На этот раз мой страх обрел именно такую форму. Я мигом очутился на земле и со всех ног помчался прочь по Курин-стрит, но еще долго не мог унять дрожь.

Разозленный на себя за то, что не подошел к ее кровати, я тем не менее смог выдумать тысячу причин не возвращаться на этот раз. Они гнали меня дальше — через частокол, вверх, в гору. Я вернусь, говорил я себе, после того, как верну на место горн. Я попытаюсь угодить ей. Черт, да я даже в церковь пойду, если не удастся отвертеться от этого…

И (добавило другое «я») я все-таки добьюсь своего.





Дион предложил колонистам имя для острова — Неонархей. Мне оно нравится. Это из греческого языка, который в Золотом Веке уже был древним и не использовался. Дион — один из немногих Еретиков, который учил его и латынь. (Церковь запрещает общественности все, что не на английском — это может быть колдовством). Он познакомил меня с греческими и латинскими авторами в переводе; должен заметить, что они тоже оглядывались назад, на Золотой Век, предшествующий тому, что они называли Веком Железа…

Название, данное Дионом этому месту, обозначает что-то вроде ново-старого. Оно как-то связывает нас с веком, когда этот остров — и другие, которые должны лежать где-то поблизости за горизонтом, все разной формы и ставшие меньше, чем были до того, как вода в океане поднялась — был португальскими владениями, что бы это ни значило для него… Кстати, во времена гораздо более отдаленные от нас — когда цивилизация, способная сохранять свое прошлое, была на земле еще новой — этот остров был зеленым пятнышком на синем фоне, населенным, как и сейчас, перед нашим появлением здесь, лишь птицами да другими робкими существами, которые проживали свои жизни без мудрости, но и без злобы.

Когда я снова взобрался на Северную Гору, я не увидел настоящего рассвета, поскольку, когда он наступил, я уже был в том краю высоких деревьев, где день назад мог бы с легкостью убить мое чудовище. Я не спешил: нежелание делать то, что я намеревался, заставляло меня ощущать воздух так, будто он сгустился и стал непроходимой преградой. Я не особенно боялся мута, хотя, добравшись до зарослей с его лианами, слишком часто смотрел наверх, до тех пор, пока пугающие фантазии не смыло неприятным запахом — запахом волка.

Я вытащил нож, разъяренный: почему я должен задерживаться, отвлекаться на опасность, никак не связанную с моей задачей?

Запах шел откуда-то спереди, где я должен был пройти, чтобы не потерять замеченные накануне ориентиры. Я находился неподалеку от тюльпанного дерева и не делал попыток затаиться — если где-то в ста ярдах от меня рыскал волк, он точно знал, где я.

На черного волка невозможно смотреть в упор — даже с площадки, расположенной возле ямы для травли. В нем есть нечто, заставляющее отводить глаза. Я однажды заговорил об этом с Дионом, и он заметил, что, возможно, в черном хищнике мы можем увидеть какую-то часть себя. Мой дорогой друг Сэм Лумис, нежное сердце, утверждал, что был порожден разъяренным волком и ураганом. Говоря такую ерунду, он, наверное, пытался выразить что-то, вовсе не ерундовое.

Когда человек слышит длинный холодный крик черного волка в темноте, его сердце сжимается, не способное преодолеть свои человеческие границы. Ваше сердце, мое, да чье угодно… Вы знаете, что не выйдете охотиться сообща с этим зверем, не схватитесь вместе за кусок окровавленного мяса, не побежите с ним и его алмазноглазой подругой по полуночным опушкам, никогда не будете таким, как он… Но мы достаточно глубоки, чтобы это желание жило внутри нас, оно никогда не засыпает полностью. Они дремлют в наших мозгах, в наших мышцах, в голосе нашего пола — все те дикие страсти, которые когда-либо загорались. Каждый из нас — молния и лавина, лесной пожар и рушащая буря…

В то утро я быстро нашел своего черного волка. Она лежала под виноградной лозой и была мертва. Старая волчица — мой нож ткнулся в огромный тощий скелет, шести футов от морды до основания облезлого хвоста. Вся в шрамах, вонючая, когда-то черный мех порыжел от пятен гноя. Когда она еще была жива, несмотря на всю свою дряхлость, она бы вполне могла поймать вепря. Но теперь у нее была сломана шея.

Работая ножом — я бы не смог дотронуться до нее рукой и удержаться от рвоты, — я убедился, что ее шея сломана. Можете сомневаться, если хотите, — вы никогда не видели моего мута с Северной горы и его ручищ. Ее тело было слегка окоченевшим, и вереница крошечных желтых муравьев-трупоедов успела проложить к ней дорогу, так что, очевидно, она была мертва уже несколько часов. Чаща была слишком густой, чтобы пропустить ворон или стервятников, а маленькие лесные шакалы, говорят, не прикасаются к телу черного волка. Я немного попортил муравьиную дорожку и теперь глупо смотрел, как они снуют, восстанавливая ее. Засохшая кровь на камнях, земле и стебле лозы принадлежала не мертвой волчице, у которой, кроме сломанной шеи, не было ни единой раны.

Я понял, что это означает. Она напала на мута, когда тот был рядом с лозой. Кусты были примяты и сломаны; тяжелый валун выдернули со своего места, оставив в земле сырую вмятину. Это должно было произойти вчера — видимо, когда он возвращался с пруда. Очевидно, от горя он потерял бдительность, удивляясь, почему не превратился в «мужчину-прекрасного».

А возможно, он поднял розовый камень, обнаружил, что его сокровище исчезло, и пошел, готовый в ярости нападать на все движущееся…