Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 43

— Надеюсь, ты меня просветишь насчёт того, что это за способы!

Слова звучат иронически, почти враждебно. Мы оба молчим. Внезапно меня охватывает желание сказать что-то примиряющее. Мне, как в детстве, становится страшно от предчувствия, что вот так может кончиться наша дружба, что я расстанусь с человеком, которого — что бы он ни говорил и что бы он ни думал — я любил и люблю ещё и который скоро умрёт… Но он опять оказался внутренне сильнее меня. Положив мне на плечо правую руку, он говорит с дружеской неторопливостью:

— Послушай! Я же не стараюсь доказать свою правоту. Я не пытаюсь тебя убедить. Я хочу быть честным по отношению к самому себе. Я много раз видел страдания людей, много раз. Иногда это было мерзко, иногда — страшно. Я не мягкосердечный человек, но мне случалось испытывать глубокую жалость, — жалость, от которой сжимается сердце. Так вот, когда я оставался наедине с собой, эта жалость в конце концов всегда куда-то улетучивалась. Страдание усиливает абсурд бытия, оно не противостоит ему. Страдание делает абсурд смехотворным. Жизнь Клейна иногда вызывает во мне что-то вроде… вроде…

Его нерешительность вызвана не поисками слова, а чем-то вроде смущения. Но он продолжает, глядя мне прямо в глаза:

— Ну довольно: что-то вроде смеха. Понимаешь? Невозможно придумать точное сравнение для тех, чья жизнь лишена смысла. Пожизненное заточение. Мир отражается в них искажённо, как в кривом зеркале. Может быть, это и есть его истинный образ, неважно; с этим образом никто — никто, пойми — не в состоянии смириться. Можно жить, отдавая себе отчёт, что мир абсурден, но нельзя жить, не стремясь придать своей жизни смысл. Люди, которые хотели бы «оторваться от земли», замечают, что она прилипает у них к ладоням. От неё нельзя избавиться или по желанию обрести её вновь…

И чеканя каждое слово ударом руки по колену:

— От абсурда себя можно защитить, только что-то созидая. Бородин говорит: то, что делают одиночки вроде меня, не может иметь будущего. Как будто то, что делают такие, как он… Как бы мне хотелось увидеть Китай через пять лет!

— Будущее! Вот что тебя тревожит…

Мы оба замолкаем.

— Почему ты не уехал раньше?

— Зачем уезжать, если можно поступить по-другому.

— Из благоразумия…

Он пожал плечами, затем после новой паузы заметил:

— Живёшь же, не сообразуясь с тем, что думаешь о своей жизни.

Снова молчание.

— Ну и цепляешься, как зверь…

Он умолкает. Я различаю какой-то странный, неясный, неопределённый шум; далёкий и словно приглушённый, он идёт непонятно откуда. Гарин также начинает прислушиваться. Но раздаётся слабое шуршание шин по гравию: во двор въезжает велосипедист. До нас доносится отчётливый звук шагов. Вслед за слугой-китайцем входит курьер с двумя пакетами.

Гарин вскрывает первый и передаёт его мне: войска Чень Тьюмина вступили в сражение с частями красной армии, которые достигли фронта. Решающая битва начинается.

Пока я читаю, Гарин вскрывает второй пакет, пожимает плечами, комкает его и бросает на пол:

— Ну до этого мне нет дела. Теперь уже нет. Пусть устраиваются как хотят. Всё это…

Секретарь уходит. Нам слышно, как удаляются его шаги, как он закрывает решётку ворот. Гарин, однако, спохватывается, стоя у окна, он зовёт секретаря.

Снова открываются ворота. Секретарь возвращается. Подойдя к окну, он разговаривает с Гариным, но Гарин кашляет, и я не могу разобрать слов.

Секретарь снова уходит. Гарин — теперь вне себя — ходит взад и вперёд.

— Что происходит?

— Ничего!

Ладно. Бывает. Он поднимает с пола смятую в комок бумагу и с трудом, одной рукой (левая — неподвижна), складывает её и разглаживает. Затем, обернувшись ко мне:

— Пошли вниз!

Он выходит со словами, которые бормочет вполголоса (для себя или для меня?):

— Уничтожить сразу десять тысяч! — Так как я не задаю больше вопросов, он, спускаясь с лестницы, добавляет:

— Двое из наших, агенты комиссариата пропаганды, были схвачены в тот самый момент, когда они подходили к колодцу, которым пользовались наши войска. В карманах — цианид. Двойные агенты. Не смогли объяснить, что они там делали. Ничего не сказали, ни в чём не признались. И Николаев сообщает мне, что отложил допрос на завтра!

На предельной скорости, не говоря ни слова, Гарин сам ведёт машину — шофёр уже ушёл на ночь домой. Гарин держит руль только правой рукой, и дважды мы едва не врезаемся в стену дома. Он замедляет ход и передаёт мне руль, а сам сидит неподвижно, голова втянута в плечи. Кажется, что он забыл обо мне. Контуры щёк, запавших сейчас сильнее, чем когда-либо, появляются, когда мы пересекаем полосы света, и тотчас вновь исчезают…

В коридоре комиссариата безопасности я замечаю мимоходом большие розовые плакаты. Их пятна я мельком видел только что и на улицах: это декрет, пропагандируемый нашими стараниями.

Звук нашего быстрого, по-военному чеканного шага тревожно разносится в тишине, предваряя наше появление. Когда мы входим, Николаев сидит за столом, добродушно откинувшись на спинку стула и устремив свои светлые свиные глазки на двух арестованных. Оба — в синей холщовой одежде портовых рабочих. У одного — тонкая полоска чёрных свисающих усов; другой — старик с волосами бобриком и совершенно круглым лицом, которое оживляют блестящие глаза.

Я уже начинаю привыкать к этим ночным бдениям в комиссариатах пропаганды и безопасности, к безмолвию, запаху священных цветов, грязи и бензина, который наполняет жаркую тьму, к нашим осунувшимся, изнурённым лицам, слипающимся глазам, ссутуленным спинам, опустившимся углам губ и отвратительному вкусу во рту, как на следующий день после выпивки.

— Есть новости с фронта? — спрашивает, входя, Гарин.

— Никаких, сражение продолжается.

— А твои люди?

— Ты же читал донесение, дорогой. Ничего больше я не знаю. По крайней мере пока. Невозможно вытянуть из них ни слова. Со временем…

— Кто отвечает за них?

— Судя по донесению — номер 72.

— Проверить. Если это так, номер 72 взять, немедленно отправить в трибунал особого назначения и расстрелять.

— Ты же знаешь, что это первоклассный агент…

Гарин поднимает голову.

— …и что он часто оказывал мне услуги… Это верный человек.

— Пусть больше не обременяет себя верностью. С меня хватит его услуг. Понятно, не так ли?

Николаев улыбается и сонно кивает головой, похожий на фарфорового ваньку-встаньку, которого он в своё время для забавы водрузил у себя на столе.

— Теперь разберёмся с этими.

Я достаю ручку из кармана.

— Нет, тебе нет смысла записывать. Это быстро кончится. К тому же Николаев запротоколирует ответы.

— Кто дал вам яд?

Первый арестованный, более молодой, начинает объяснять с глупым видом: ему поручили передать этот пакет женщине, имени которой он не знает, она сама должна была его опознать по описанию примет, но…

Гарин почти понимает, тем не менее я перевожу ему предложение за предложением. Китаец, словно по привычке, кладёт ладонь на длинные кисточки своих усов, затем, понимая, что из-за этого жеста его плохо слышно, он нервно отдёргивает руку и снова кладёт. Николаев утомлённо разглядывает лампу, вокруг которой кружатся бабочки-подёнки, и курит. Вентиляторы не работают. Дым поднимается кверху совершенно прямо.

— Довольно, — говорит Гарин, берясь рукой за пояс. — Так, я опять его забыл!

Не говоря больше ни слова, он открывает здоровой рукой мою кобуру, достаёт оттуда револьвер и кладёт его на стол, поблескивающий металлическими углами.

— Переведи ему слово в слово: если через пять минут у нас не будет сведений, которые он обязан дать, я сам всажу ему пулю в голову.

Я перевожу. Николаев незаметно пожимает плечами: всем осведомителям известно, что Гарин — «большой начальник», и его угроза звучит наивно. Минута… другая…

— Ну, довольно! Пусть отвечает немедленно!

— Ты сказал, что даёшь ему пять минут, — говорит с иронической почтительностью Николаев.