Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 43

Как у всех, кто обладает способностью мощно воздействовать на толпу, у этого любезного старичка с выверенными, размеренными жестами есть своя навязчивая идея. Его мания — это идея Справедливости, которую он считает своей обязанностью защищать и которую уже почти не отделяет от своих собственных понятий; он целиком поглощён этой защитой, как другие поглощены чувственными наслаждениями или честолюбивыми устремлениями. Он думает только о ней; мир существует только как производное от неё; она являет собой самую высокую из потребностей человека — и одновременно это божество, которому все должно приноситься в жертву. Он верит в неё так же, как ребёнок верит статуе, стоящей у пагоды. Некогда стремление к ней было его глубокой, простой, человеческой потребностью; теперь он преклоняется перед ней, как перед идолом. Может быть, она по-прежнему остаётся главнейшей потребностью его души: ведь она же для него — богиня-покровительница, без которой ничего нельзя предпринимать, о которой нельзя забывать потому, что иначе последует некая мистическая месть… Ее величие состарилось вместе с ним, и в них обоих более нет жизни. Весь во власти этого уродливого божества, скрывающегося за мягкими манерами, улыбками и любезностями настоящего мандарина, он живёт вне повседневного революциейного бытия, без которого мы (говорит Гарин) не мыслим своего существования, — он живёт в мире грёз, где царит одна мания, ещё сохраняющая остатки своего былого благородства; благодаря этой мании растёт его влияние и уважение к нему. Чувство справедливости всегда было очень сильным в Китае, хотя и туманным при всей своей страстности; возраст и жизнь Чень Дая, уже ставшая легендой, превращают его в символ. Китайцам так же необходимо, чтобы к нему относились с почтением, как и то, чтобы были признаны выдающиеся качества их народа. В настоящее время Чень Дай — фигура неприкасаемая. И тот энтузиазм борьбы с Англией, который был заложен комиссариатом пропаганды, не может сменить направление, не потеряв своей силы. Он должен будет смести всё, но пока ещё не настало время…

Во время еды без конца приносят донесения. Гарин, всё более и более встревоженный, тут же читает их и складывает стопкой у ножки своего стула.

Вокруг Чень Дая вращается целый мир бывших мандаринов, торговцев опиумом, контрабандистов, учёных, ставших продавцами велосипедов, адвокатов, учившихся в Париже, интеллектуалов самого разного сорта, жаждущих пробиться наверх, — и все они понимают, что только делегация от Интернационала и комиссариат пропаганды удерживают нынешнее положение вещей, что только они могут вести мощную атаку, которая сокрушит Англию, только они препятствуют возвращению того порядка, который не смогли сохранить его сторонники, этой чиновничьей реепублики, опорой которой были старые мандарины и пришедшие им на смену новые — врачи, адвокаты, инженеры. «Каркас — это мы», — сказал только что Гарин. И есть полное основание считать, что все они — возможно, без ведома Чень Дая, который вряд ли бы одобрил военный переворот, — сплачиваются вокруг генерала Тана, о котором до сих пор в Кантоне ничего не было слышно и который превосходит их личным мужеством. В последнее время Тан получил значительные суммы денег. В окружении Чень Дая много английских агентов… Я выражаю сомнение, что все эти интриги могут плестись без ведома старика, но Гарин объясняет мне, постукивая пальцами по столу: «Он не желает знать. Он не желает думать о своей моральной ответственности. Но полагаю, что он кое-что подозревает…»

2 часа

В комиссариате пропаганды, вместе с Гариным, в отведённом мне кабинете. На стене портреты Сунь Ятсена и Ленина, а также два цветных плаката: на одном маленький китаец вонзает штык в толстый зад Джона Булля, трепыхающегося в воздухе, а на горизонте возникает огромная фигура русского в меховой шапке, окружённого лучами, как солнце; на другом европейский солдат расстреливает из пулемёта толпу китаянок с детишками, поднявших руки вверх. На первом арабскими цифрами написано «1925» и китайский иероглиф «сегодня»; на втором — «1900» и иероглиф «вчера». На широком окне опущена жёлтая штора, едва удерживающая солнечные лучи. На полу стопка китайских газет, за которыми пришёл вестовой. Служащие этого сектора вырезают из них все политические карикатуры и раскладывают их по рубрикам, вместе с изложением основных статей. На конфискованном письменном столе в стиле Людовика XVI валяется забытая карикатура, вероятно, дубликат: это рука с растопыренными пальцами, на каждом из которых написано: «русские», «студенты», «женщины», «солдаты», «крестьяне», — а на ладони надпись: «гоминьдан». Гарин (неужели он тоже стал педантом?), скомкав, бросает её в мусорную корзину. У стены — этажерка для бумаг, рядом — дверь, ведущая в другой кабинет, где сидит Гарин, — он тоже заполнен мягким светом, идущим сквозь шторы. Однако на стенах здесь нет плакатов, а вместо этажерки стоит сейф. У двери часовой.

В кресле сидит комиссар уголовной полиции Николаев, расставив ноги, над которыми нависает брюхо. Чрезвычайно тучный человек с тем выражением приветливости на лице, которое появляется у белобрысых толстяков благодаря слегка вздёрнутому носу. Он слушает Гарина, прикрыв глаза и сложив руки на животе.

— Ну что, — говорит Гарин, — все донесения прочёл?

— Только что кончил…

— Прекрасно. Как думаешь, Тан выступит против нас?

— Без всякого сомнения. Вот список китайцев, которых он намеревается арестовать. Не говоря уж о тебе.

— Как ты полагаешь, Чень Дай в курсе?

— Они хотят его использовать, вот и всё.

Толстяк говорит по-французски почти без акцента. Тон его голоса (похоже, будто он говорит с женщиной или же сейчас прибавит: «дорогой»), спокойное выражение лица, вкрадчивость всей повадки заставляют думать, что в прошлом он был священником.

— У тебя много агентов в тайной полиции?

— Да почти все…

— Прекрасно. Половину из них — в город, пусть говорят, что Тан, которого подкупили англичане, готовит государственный переворот с целью превращения Кантона в английскую колонию. Распространять, разумеется, в простом народе. Четвёртую часть — самых толковых — в профсоюзные комитеты. Чрезвычайно важно. Остальных — к безработным, с выпусками «Газетт де Кантон», пусть объясняют, что дружки Тана потребовали прекратить выплату пособий по безработице, установленных нами.

— Зарегистрированных безработных у нас… сейчас…

— Не лезь в картотеку: двадцать шесть тысяч.

— Хорошо, людей будет достаточно.

— Кроме того, отбери несколько агентов, чтобы послать их сегодня вечером на партийные собрания, пусть внушают, что Тан вот-вот будет исключён и что ему об этом известно, потому он теперь и не надеется на партию. Это всё намёками.

— Понял.

— Ты абсолютно убеждён, что этого Тана невозможно засадить в тюрьму?

— Увы!

— Жаль. Но он своё получит.

Толстяк уходит, держа папку под мышкой. Гарин звонит. Вестовой приносит стопку визитных карточек, кладёт их на стол и берёт сигарету из начатой пачки Гарина.

— Пусть войдут делегаты от профсоюзов.

Гуськом входят семеро китайцев — в кителях со стоячим воротником и белых полотняных брюках. Никто не произносит ни слова. Молодые, старые. Встают полукругом перед столом, а один из самых пожилых присаживается на краешек — это переводчик. Все слушают Гарина:

— Есть вероятность, что на этой неделе против нас будет совершён государственный переворот. Вы, как и я, хорошо знаете о намерениях генерала Тана и его друзей. Мне нет нужды напоминать вам, сколько раз наш товарищ Бородин выступал в Совете за сохранение выплат пособии бастующим Кантона. Вы представляете прежде всего наших безработных, которые много потрудились на последних профсоюзных собраниях. Все товарищи смогли убедиться в ваших достоинствах, и я знаю, что могу на вас положиться. И ещё: вот список людей, которых намечено арестовать в самом начале выступления, потому что им не доверяют Тан, Чень Дай и их друзья.