Страница 6 из 11
Только после смерти матери я узнал, что она отказала и не соглашалась выходить за него целый год, несмотря на отчаянные мольбы. Как странно сознавать, что твой собственный отец, этот почтенный небожитель, тоже мучился от неразделенной любви! Как трудно поверить, что источником его любовных томлений была твоя собственная мать и что она долго отказывалась ответить на его чувство, ибо ее сердце принадлежало другому. Мать и отец — кто может похвастаться, будто знает наверняка, что между ними было?
Наконец под напором настойчивого ухажера мама сдалась и со временем сама в него влюбилась. Влюбилась ли? Не берусь судить. Я знал ее весьма поверхностно. В раннем детстве я не ощущал жгучей потребности в материнской ласке, о которой пишут в книгах и которой полагается восторгаться. Я не читал молитв, сидя у нее на коленях. Отец, вот кто впервые поведал нам о Боге, а мы рассказали гувернантке. Очевидно, мать чувствовала, что с этим папа справится отлично, и благоразумно решила не вмешиваться. А поскольку никто лучше отца не умел ладить с детьми и никто не внушил бы им такой глубокой любви, она не вмешивалась и тут. В детстве моим сердцем безраздельно владел отец. Он был дома — и большего мне не требовалось, он уходил, и я приставал к матери с вопросом, когда он вернется. Позднее, когда я обнаружил, что отец, который знает все на свете, необязательно прав во всем, мне стало легче общаться с матерью. Она не спорила, не навязывала мне своих принципов. Она была скромной, мудрой и любящей и принимала жизнь со спокойным равнодушием.
Они поженились и переехали в Хенли-Хаус. Предыдущий владелец школы прогорел, и папа, одолжив у своего неофициального крестного мистера Вейна сотню фунтов, приобрел «нематериальные активы», состоявшие из двух десятков парт в чернильных пятнах и полудюжины перепачканных чернилами мальчишек, отцам которых было недосуг озаботиться поисками школы посолиднее.
Даже слабого эха этой борьбы за существование до нас не долетало. Стоит мне взять отца за руку и привести в банк, как любезные клерки с радостью выдадут нам гору золотых соверенов, а серебро — и вовсе мешками без счета. И если в неделю нам с Кеном полагается по одному пенни карманных денег, то потому лишь, что сладкое детям вредно. Главное — не отлынивать от учебы, и тогда, повзрослев, мы непременно разбогатеем.
Мы не голодали, мы играли и проказничали сколько хотели и даже не подозревали о том, как бедны.
На самом деле мы едва сводили концы с концами. Швейная машинка стрекотала день и ночь. Мама шила одежду себе и нам и, если не починяла папины брюки, значит, мастерила шторы. Впрочем, основная заслуга мамы состояла не столько в умении перелицовывать старые вещи, сколько в том, что она не позволяла папе сорить деньгами. Только после ее смерти я понял, на что способен отец, если оставить его без присмотра. Он совершенно не мог устоять перед рекламой. Скажите ему, что новый теодолит (в превосходном кожаном чехле) — необходимая замена старому (которого у него отродясь не водилось), и он решит, что нельзя жить без нового теодолита. Папа начал курить после того, как получил льстивое письмо продавца, в котором ему предлагалось приобрести за символическую цену коробку сигар длиной от трех до тринадцати дюймов. Этим хитрым маневром продавец рассчитывал заполучить постоянного покупателя — и не прогадал. В свою лучшую пору мама никогда не допустила бы подобного расточительства, но иногда отцу удавалось ускользнуть из-под ее пристального взгляда. Так, рождение первенца миссис Милн совпало с появлением гимнастического комплекса. Трудно сказать, кто из них двоих — мистер Милн или миссис Милн — поразился больше, увидев это сооружение на школьном дворе.
Несмотря на детскую веру в искренность рекламных призывов и щедрость, которая могла поспорить с отцовской, Джей-Ви вел денежные дела с крайней щепетильностью, не пренебрегая законами сложения и вычитания. Он покрывал листы конторской книги синими чернилами — теми же, что пятнали наши пальцы, — а еще красными, о которых нам приходилось только мечтать. В детстве я считал и продолжаю считать до сих пор, что красными чернилами пишу лучше. До сих пор меня удивляет, как много всего — от жаб до красных чернил — запрещено детям. К счастью, дети не способны долго удивляться. Раз папа так сказал — а за его спиной был авторитет Господа или доктора Мортона, — значит, так надо, найдем другой объект для удивления.
Папа вел дела с аккуратностью и тщанием, внося все цифры в нужные столбики, и к концу года оказалось, что мы по-прежнему на плаву. Уже на следующий год он мог позволить себе отпуск, новый пиджак или гимнастический комплекс. Ибо школа — его школа — процветала.
Он был лучшим из людей. Самым добрым, самым надежным. В наших глазах он был почти равен Господу, если бы не застенчивость, которую редко приписывают Спасителю, и веселость, которой Его награждают еще реже.
Мы заметили, как папа застенчив, на улице. Увидев знакомого, он обрывал разговор на полуслове и начинал готовиться к испытанию. Не имело значения, о чем мы говорили: объяснял ли папа, что такое сила тяжести, или состязался с нами в произнесении забавной скороговорки, он тут же выпускал мою руку и с преувеличенной вежливостью приподнимал шляпу:
— Доброе утречко, мистер Робертс, доброе утречко!
Сухо поприветствовав отца, мистер Робертс давно удалился восвояси, но папа продолжал улыбаться и бормотать, а его рука нервно теребила край шляпы. Тем временем мы заворачивали за угол.
— Итак, — говорил папа, встрепенувшись, — на чем мы остановились? Гусь весит семь футов и еще половину своего веса. Вопрос: сколько весит гусь? Давай, соберись!
Выходить из церкви утром Рождества было для него настоящим мучением. Счастливого Рождества, благодарю вас, и вас, и вам спасибо, и вам того же… Столько всего нужно сказать, никого не забыть и не запнуться! Впрочем, возможно, сам он давно смирился с собственными странностями. Бедный папа. Застенчивость — тяжкая ноша. Все мы краснеем и смущаемся в незнакомой компании, другое дело — в своей: там мы веселы, остроумны и ждем, что нас будут гладить по головке.
Мы были прихожанами пресвитерианской церкви на Мальборо-роуд. Наша скамья стояла в дальнем правом углу, и как только доктор Манро Гибсон одергивал сутану, готовясь прочесть проповедь, мы сползали на пол и, к зависти остальных, топали домой через всю церковь.
«Деточки», — умилялись мамаши.
«Повезло чертенятам», — вздыхали папаши.
Мы возбуждали такую бурю чувств, что папе пришлось пересадить нас ближе к двери, но даже после этого нам ни разу не удалось уйти незамеченными.
Несмотря на застенчивость, папа дорос до церковного старшины и время от времени стоял в дверях с блюдом для пожертвований. К счастью, от него не требовалось приветствовать или благодарить прихожан.
Он гордо выпевал то, что именовал «побочными партиями», уверенно вплетая их в звучание смешанного хора на галерее, и, особенно при исполнении хоралов, позволял себе значительно отклоняться от слов и мелодии.
«Львы бедствуют и терпят голод», — неслось сверху, и папа басом, аки страждущий лев, бедствовал и терпел голод на двух нотах с таким самоуверенным видом, что никому и в голову не приходило усомниться в его исполнении.
Музыкант, сидящий глубоко внутри его, рвался наружу, и флейта не могла утолить этой жажды. После смерти матери отец частенько писал ругательные письма на Би-би-си — вечное прибежище несостоявшихся артистов.
Папа с гордостью рассматривал свои руки, не испачканные машинным маслом. Теперь он бакалавр и церковный старшина. На что Кен слегка презрительно заметил:
— А я, когда вырасту, буду носить на груди медную табличку с надписью «магистр». Чтобы все видели.
В другой раз Кен заявил отцу, что для школьного учителя у него недостаточно важный вид.
— Ничего подобного, — отвечал отец, подбоченившись и сделав строгое лицо. — Я очень важный, важнее царя Соломона.