Страница 4 из 11
Детство не самое счастливое время в жизни; лишь ребенок, еще не знающий, что все в жизни конечно и все имеет свою цену, бывает совершенно счастлив.
Окна гостиной выходили на площадку, и, должно быть, матушке не раз довелось ужаснуться, узрев своих отпрысков, свисающих с перекладины в пятнадцати футах от земли или распластанных на ней под весом старших товарищей. Однако она и виду не подавала. Матушка придерживалась доктрины, гласящей, что дело матери — не избегать ран, а исцелять их. В этом отношении она была праведной викторианкой, верившей в главенство отца. Ибо воспитание детей в те времена было мужской заботой. Отец не мешал матери усердно лепить из нас маленьких лордов Фаунтлероев, но делал все от него зависящее, чтобы свести ее усилия на нет. От нас требовалось быть храбрыми и бесшабашными сорванцами, и мы отлично с этим справлялись.
Будь я психоаналитиком, решившим потратить свое бесценное время на эдвардианского писателя Милна, я пришел бы к выводу, что все, что он совершил и чего не совершил, черты личности, проявляющиеся в его книгах и скрываемые им в частной жизни, берут начало от его детского недовольства своим внешним видом.
Я вспоминаю песенку из водевиля тех лет, припев которой недвусмысленно предлагал: «Отрежь свои кудри». Возможно, автора песенки вдохновили мои страдания. Возможно также, что невосприимчивость моей матери к этому призыву определила — к добру или к худу — многое в моей жизни.
Иногда люди называют меня везунчиком, подразумевая ту счастливую, успешную и лишенную невзгод жизнь, которую я, по их мнению, веду. В их тоне содержится намек (я и сам грешен, ибо именно в таком тоне звучит мой внутренний монолог, обращенный к сопернику по гольфу), что, будь удача не так щедра ко мне, еще неизвестно, достиг бы я того, чего достиг. Фортуна порой слишком добра к отдельным индивидам, которые не устают утверждать, будто всего в жизни добились собственными руками. Что вы, что вы, мадам, моя карьера — целиком моя заслуга, каждый пенни, который я потратил, достался тяжким трудом, и я ничем не обязан советчикам и покровителям. Нет ничего абсурднее подобного утверждения. Мне ни разу не доводилось, прогуливаясь по Шефтсбери-авеню с пьесой под мышкой, повстречать человека, рыщущего в поисках пьес. Ни одна из моих работ не удостаивалась поддержки королевских особ или епископа. Эти дары фортуна приберегла для моих более удачливых собратьев. Однако если бы фортуна не сопровождала меня с самого начала, разве добился бы я хоть чего-нибудь? Возможно, мы сами ваяем собственную жизнь, но инструменты для ваяния вручают нам родители. Будущее — счастливое или несчастное — закладывается в момент нашего рождения. Мне повезло. Пришло время поведать миру о том, кому я обязан своим везением.
Мой отец Джон Вэйн Милн был старшим сыном пресвитерианского священника, а прадед — каменщиком в Абердиншире. Если нынешние кладбища в Абердине — его рук дело, то чем меньше я от него унаследовал, тем лучше. Троюродный брат отца умер в 1892 году, не успев написать завещание и оставив тридцать тысяч фунтов — единственное наследство, которое когда-либо сваливалось нам на голову. К несчастью, на него претендовало не меньше трех десятков троюродных братьев. Двоюродный брат, почивший несколькими месяцами раньше, ограничился более традиционным наследством — тремя серебряными ложками, две из которых отошли моему отцу, а одна досталась его брату. Логично предположить, что, переживи двоюродный брат своего сына, тридцать тысяч фунтов были бы поделены в той же пропорции. Но судьба позаботилась, чтобы наследство досталось всем троюродным братьям поровну, а я узнал о существовании многочисленных родственников со стороны отцовской бабушки, среди которых (к немалой гордости десятилетнего мальчишки) оказался морской капитан, сражавшийся под началом Нельсона при Трафальгаре, обладатель собственного надгробия в Батском аббатстве. Сей факт оттеснил заслуги прочей родни на второй план, а возможно, мы просто стеснялись низкого происхождения деда со стороны отца. Впрочем, иногда я представляю себе прадеда, но не режущим могильные плиты, а сидящим на обочине и невозмутимо обтесывающим гранитный валун.
Дедушка Милн был выдающимся растяпой, поистине не от мира сего. Он родился в 1815 году; став священником, переехал из Абердина в Англию, откуда отправился миссионером на Ямайку, где обратил в свою веру другую миссионерку, внушив ей, что отныне ее долг — любить, почитать и повиноваться ему; вернувшись в Англию, сложил сан и основал школу. С одинаковым оптимизмом дед открыл двенадцать школ в разных графствах, произвел на свет десятерых отпрысков, вновь стал священником и умер в 1874 году, оставив вдову и четверых сыновей, пребывавших в твердом убеждении, что он был добрым и достойным человеком.
Дед и впрямь был добрым. Его доход даже в лучшие годы не превышал восьмидесяти фунтов в год, его дети — те, что не умерли — выросли на овсянке, а их образование в сельских школах обходилось ему не дороже двух пенсов в неделю. Тем не менее он мог, придя домой с молитвенного собрания, торжественно заявить полуголодной семье, что жертвует двадцать фунтов на новую церковную скамью. И держал обещание, ибо это пожертвование — для Него. Дед не был ни ханжой, ни фанатиком, он просто и безыскусно полагался на Господа и свято верил, что остальное наладится само. И не важно, кем вырастут его сыновья — герцогами или мусорщиками, главное, чтобы были хорошими людьми. Его не волновало, что жена, выбиваясь из сил, тянет на себе весь дом. И если домашний бюджет позволял единственное яйцо в неделю, он без лишних слов рассеянно съедал его сам, а после отдавал бродяге последний шиллинг, не трудясь объяснить тому, что пиво не лучший способ достичь Царствия Небесного.
Мне не довелось застать деда и бабку живыми. Вероятно, я видел их фотографии в семейном альбоме, но подобные снимки — на фоне горшка с «дружной семейкой» или расправленных парусов яхты — ничего не скажут об их характере. Возможно, несмотря на все жизненные тяготы, они любили друг друга до гроба, возможно, нет; мой отец — единственный источник сведений — ничего об этом не знал.
Когда дедушка Милн умер, общий глас был таков: «Бедняки утратили своего покровителя». Ни слова не было сказано о чувствах беднейших из бедняков — его собственном семействе. Они тоже утратили своего защитника, но кто знает, с облегчением или радостью бабушка Милн рассуждала, что ныне ее муж там, куда добродетель рано или поздно приводит достойных. Вероятно, жить без него было равно невыносимо, как и с ним.
Так или иначе, теперь судьба вдовы была в надежных руках сына Джона, после смерти отца де-юре ставшего главой семьи, каковым много лет он являлся де-факто. К тому времени Джону исполнилось двадцать девять. Балансируя между уделом герцога и мусорщика, он служил бухгалтером на кондитерской фабрике, подмастерьем в механической лавке, швейцаром в школе, умудряясь одновременно быть нянькой для младших братьев и посредником между отцом и растерянной матерью («Ты должен поговорить с отцом, Джон»). Он не протестовал — как на его месте протестовали бы многие сыновья — против духа набожности, которым был пропитан весь домашний уклад, а просто и безропотно верил отцу. Однако его религия основывалась не на эгоистичном желании стяжать райское блаженство для себя, а соизмерялась с нуждами родных и тех, с кем его сводила жизнь.
Однажды, в возрасте, когда детей, задающих глупые вопросы, уже не отсылают в постель, я спросил отца, неужели для Господа так важна добродетель, что он не видит разницы между Аристофаном и Марком Твеном как юмористами, а также Грейсом и Шрусбери как игроками в крикет? Неужели Грейс более достоин Его милости лишь потому, что регулярно ходит в церковь? Я не знал ответа тогда, не знаю и сейчас, но чувствую (и надеюсь, дед согласится со мною), что даже на Небесах, где единственным мерилом служит добродетель, для Джона найдется местечко повыше, чем для его набожного отца.
Обучать — себя и других — было всепоглощающей страстью Джона. Отработав двенадцать часов в механической мастерской, он возвращался домой, битый час приводил себя в порядок и приступал к главному. Его целью был диплом бакалавра. Может показаться, что первый час отец тратил зря — читать греков и латинян с равным успехом можно как с чистыми руками, так и с руками, испачканными машинным маслом, но для него мытье было своего рода ритуалом: из грязного мира машинерии он переходил в мир чистого разума. Очищая руки, он старался очистить мозги. Стать герцогом ему не грозило, но будь он проклят, будь он трижды проклят, если безропотно примет удел мусорщика!