Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 12

В доме было много книг. Мальчик зачитывается Андерсеном, Марком Твеном, Сервантесом. Он обожал «Робинзона Крузо», «Гулливера», рыцарские романы Вальтера Скотта, Стивенсона, сказки братьев Гримм, а позже — прозу Лермонтова, Пушкина, «Записки охотника» Тургенева, рассказы Бирса, Киплинга, Александра Грина. «Детство» и «Отрочество» Толстого, Гоголя… Запойно «глотал» книги и ответственно переваривал впечатления.

Мария Ивановна тщательно формировала вкус сына, ведь она, хоть и без мужа, воспитывала отпрыска интеллигентного, одаренного рода… Разрешив Андрею читать «Войну и мир», она терпеливо читала вместе с ним отдельные места, объясняя особенности и тонкости толстовской прозы. Про дуб на краю дороги, про лунную ночь, про все, что однажды впитала ее душа. Эстафету принял сын.

Мария Ивановна видела напряженно нахмуренные брови мальчика, черные, сосредоточенные глаза, стремившиеся понять и запомнить навсегда открывшуюся перед ним бездну толстовского романа. Смотрела на Андрея и ликовала: у Арсения растет достойный сын.

Война разрушила эту едва наладившуюся жизнь.

В 1941 году Марии Ивановне с помощью Арсения Александровича удалось увезти детей в эвакуацию — снова в места раннего детства, в село Завражье. «Это было тяжелое время. Мне всегда не хватало отца. Жизнь была необычно трудной во всех смыслах. И все-таки я много получил в жизни. Всем лучшим, что я имею в жизни, я обязан матери», — вспоминает Тарковский. Мария Ивановна по льду ходила за реку, таскала картошку из дальних деревень, стирала в проруби, исхитрялась готовить на всю семью, что Бог послал, что выменяла на базаре, сумела припрятать. И все это время дрожала напряженная струна в детском существе мальчика — ожидание отца.

«Едва расслышав мужской, знакомый неповторимый голос, мы с Мариной уже мчались в сторону дома. В груди у меня что-то прорвалось, я споткнулся, чуть не упал, и из глаз моих хлынули слезы. Все ближе и ближе я видел его очень худое лицо, его офицерскую форму, кожаную портупею, его руки, которые обхватили нас. Он прижимал нас к себе, и мы плакали теперь все втроем. Прижавшись как можно ближе друг к другу, я только чувствовал, как немеют мои пальцы, — с такой силой я вцепился ему в гимнастерку.

— Ты насовсем? Да? Насовсем? — захлебываясь, бормотала сестра, а я только крепко-крепко держался за отцовское плечо и не мог говорить.

Вдруг отец оглянулся и выпрямился. В нескольких шагах от нас стояла мать. Она смотрела на отца, и на лице ее было написано такое страдание и счастье, что я невольно зажмурился».

Именно тогда умерла в маленьком Андрее самая сильная привязанность, навсегда спряталась, скукожилась раненая любовь. Он не захочет больше быть беззащитным — с распахнутой душой, рвущимся навстречу обманчивому соблазну любить и быть любимым. И без того скрытный его характер устремится к оборонительной жесткости, недоверчивости. Створки души захлопнулись — войти в нее с трудом сможет только избранный, и то ненадолго. Все пространство займет ставшая фетишем, идолом — профессия.

Война неизгладимой печатью отметила всех — тыловых и воевавших, старых и малых.





«Тот, кто родился после 44-го, — совершенно иное поколение, — отмечает Андрей. Отличное от военного, голодного, рано узнавшего горе, объединенного потерями безотцовщины, обрушившейся на нас, как стихия, и оборачивающейся для нас инфантильностью в 20 лет и искаженными характерами. Наш опыт был разнообразным и резким, как запах нашатыря. Мы рано ощутили разницу между болью и радостью и на всю жизнь запомнили ощущение тошнотворной пустоты в том месте, где совсем недавно помещалась надежда». Чрезвычайно точное и важное для Тарковского признание: ожесточенность потерь затмила свет надежды. С годами, чахлая и болезненная, его надежда не окрепнет, а, напротив, погрузится во тьму пессимизма.

Летом 1943-го мать с двумя детьми и бабушкой вернулись в свой угол, в дом № 26 1-го Щипковского переулка. Дом напоминал отчасти барак из-за длинного коридора, делящего его на две части. Семье принадлежали две комнаты в коммунальной квартире с окнами, выходящими во двор почти над самой землей. В кухне с оконцем в коридор постоянно горела лампочка, плавающая в клубах пара и дыма. На газовых плитках кипятилось белье в оцинкованных баках и постоянно шипели кастрюли и сковородки. Готовили по очереди. Мария Ивановна выходила сюда курить. Дымя дешевой папиросой, успевала белье в баке помешивать, картошку почистить, пол деревянный горбатый вымыть, да еще мыльную пену, обжигая руки, с плиты вытирать. Полы в доме были всегда холодные — считай, в полуподвале жили. В правой части коридора располагалось рабочее общежитие. Здесь частенько бузили и вызывали милицию. Ничего особенного — жизнь, как у всех. Главное — угол свой, не съемный, что уже счастье.

В сентябре Андрей вернулся в 554-ю школу и поступил в Художественную школу имени 1905 года. Рисовал он хорошо, Мария Ивановна решила: художник растет.

Вот только пришла беда — Андрюша заболел. Все кашлял и кашлял, оказалось — каверна в легком. В ноябре пришлось положить его в больницу на долгих пять месяцев. Все это время Марии Ивановне надо было работать в две смены, чтобы носить сыну дорогие, отсутствовавшие в рационе семьи продукты: масло сливочное, клюквенный морс, сметану. Отец, взволнованный болезнью Андрюши, навещал его. Хоть и редко, ведь передвигался он после ранения на костылях с большим трудом. И разговоры как-то не клеились. Андрею хотелось больше узнать про то, как приходилось отцу на войне в «четырех шагах от смерти». Ведь он стихи писал, в разведку ходил… Да и потом непросто ему пришлось. Но Арсения Александровича отличала скромность, особенно в отношении собственной персоны. На рассказы о героизме, тем более откровения, склонить его было трудно. Сын воспринимал сдержанность отца как недоверие, отстраненность, боязнь непонимания.

Лишь однажды прочел отец написанные тогда, под обстрелом, стихи. Назывались они «Белый день»:

Уткнувшись лицом в подушку, Андрей разрыдался. Именно так видел он сотни раз во сне тот «белый день». Сейчас он понял, что они с отцом ближе, чем он когда-либо думал. И ведь точно такое стихотворение хотел бы написать он сам! Когда поднял голову, чтобы сказать отцу, что все-все именно так и осталось в нем, и что он обязательно сделает что-то, чтобы этот день вернуть, в палате никого не было.

Лечили Андрея основательно и добились успехов. К счастью, изобретение антибиотиков лишило эту очень распространенную болезнь смертельной хватки. Пенициллин, усиленное питание и молодой организм победили хворь, косившую молодых до сей поры нещадно. Теперь он часто думал об отце, повторяя засевшие в голове строки. Неужели правда, что тогда, именно тогда, он был особенно счастлив? В те годы со своей семьей, блаженствуя на солнце, вбирал в себя тепло разомлевшего сада?

Увы, у него будет много побед и мгновений творческого полета, но счастье, такое безмятежное, бездумное, первозданно-детское, уже не посетит Тарковского.

«Мы, дети войны, — записал в дневнике Андрей, — рано ощутили разницу между болью и радостью и на всю жизнь запомнили ощущение тошнотворной пустоты в том месте, где совсем недавно помещалась надежда».