Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 106

XXХШ

«Пряник» — это возможность имитировать роскошь верхов в повседневной жизни. Это — возможность роскошизации повседневности, обуржуазивание быта небуржуазных групп без их буржуазификации. Это и есть «пряник», «морковка» капитализма. И хотя многие сегменты населения получали эту «морковку» не целиком, а лишь частично и в протертом виде, все равно, в отличие от монашек из анекдота, они были рады и протертой «социальной морковке». Стремящаяся к роскоши повседневность становилась для одних компенсаций тяжелого труда и эксплуатации, для других — средством реального отделения себя от низов и создания фиктивной картины близости верхам. При этом новые формы роскоши относительно быстро переходили на уровень повседневности или имитировались им. Более того, возник и оформился механизм «роскошизации повседневности», т. е. более или менее внешней имитации прежде всего средними слоями образа жизни верхов. Главным транслятором этого стала мода.

Например, с середины XVIII в. люди на Западе, в первую очередь элита, перестали терпеть миазмы, которыми были заполнены разраставшиеся города. Чистота воздуха стала ценностью, а затем нормой повседневной жизни. Именно с этого времени начинается самая настоящая экспансия духов. Запахи становятся той стеной, которая отделяет господствующие группы от угнетенных, богатых — от бедных. Но постепенно формируется мода, т. е. меняющаяся во времени имитация сначала буржуазно‑аристократических форм (а потом — любых форм; мода на белье черного цвета, как известно, идет от парижских проституток начала XIX в.). И духи превращаются в культуру запахов, ласкающих обоняние, которая начинает развиваться по собственным законам, превращаясь к тому же в средство вложения капитала. В капитал. В субстанцию.

Еще пример. Со второй половины XVIII в. в Европе широкое распространение получил специфический морской пейзаж: человек или небольшая группа людей сидят на берегу и смотрят в морскую даль — с белеющими вдали парусами кораблей или без них. Незаполненность пространства, дальняя морская перспектива, воспринимаемая ограниченным числом людей. Морской пляж на этих картинах интегрирован в морскую даль. Типичный пример — морские пейзажи такого рода Каспара Давида Фридриха. Как заметил Ален Корбэн, картины этого жанра представляют собой первую культурно‑психологическую реакцию городской элиты на «социальное уплотнение» городов, выражают желание изолироваться от социально неприятной скученности городских низов, оборванцев. Но постепенно мода на морской пейзаж захватывает и неэлиту.

С середины XVIII в. начинает развиваться еще одна форма социопространственного обособления богатых и состоятельных людей от «социальной фауны» к низу от них — туризм. Туризм (включая поездки «на воды», «на источники», «на море») — европейско‑буржуазный по происхождению феномен, особая форма досуга богатых в буржуазном обществе. В XX в., однако, туризм становится массовой, а не элитарной формой досуга. То же самое — с питанием, одеждой и модой на нее, с жильем. Мода позволяет закамуфлировать социальные противоречия, утопив их во внешне одной и той же субстанции, придав им внешне специфическую форму: не роскошь и не повседневность, а аристократическая в своей демократичности роскошь повседневности, повседневность‑как‑роскошь. Социальная циркуляция вслед за модой лишь способствует воспроизводству этого процесса. Кен Фоллет рассказывал, как за последние 20–30 лет несколько раз менялся социальный состав значительной части района Челси в Лондоне. В какой‑то момент район относительно обеднел, цены на жилье упали и тогда в него стали переезжать представители богемы. Со временем это сделало район модным. В него потянулись богатые. Цены на жилье выросли. Район стал еще и престижным, а следовательно, дорогим. В результате богема начала покидать его, а вместе с ней Челси стал терять репутацию модного. После этого часть богатых уехала из него, район утратил значительную долю престижности, цены на жилье вновь упали, вновь появилась беднота. А за ней — опять богема. Все повторилось.

Это говорит о том, что структуры повседневности буржуазного быта — мощнейший социальный регулятор, причем по линии субстанции. Именно они придают дополнительную устойчивость Капиталистической Системе всякий раз, когда возникают проблемы с субстанцией или связанными с ней формами организации (производство, собственность, гражданское общество). Именно образ жизни, структуры повседневности стали последним доводом в выборе рабочих и средних классов Запада против коммунизма в XX в. По крайней мере, так считает (и я с ним согласен) «вечный диссидент» Рудольф Баро. Он прямо говорит о том, что даже рабочие и низы среднего класса Запада опасались, что коммунизм разрушит привычный для них образ жизни, их повседневность, в которой есть хотя бы блестки роскоши. Эти блестки — доля, пай этих социальных групп в богатстве и роскоши Капиталистической Системы. Их ваучер, но настоящий, реальный, а не сконструированный по‑чубайсовски.

То, что повседневность значительной массы населения тяготеет к роскоши, нарастило на современном (modern) Западе, точнее — на его повседневности, над ней толстый слой роскоши, т. е. чего‑то на первый взгляд лишнего, ненужного, избыточного. Но это только на первый взгляд. В случае социальных потрясений избыточная субстанция становится и дополнительным креплением, еще одним социальным амортизатором, тем социальным жирком, который можно проедать в трудные времена.





Но все это требует, чтобы повседневность исходно стремилась оторваться от бытовых форм, сохраняющих минимум социальности, и развивалась по законам роскоши. Это далеко не везде так. Например, это не так было в России с безбытностью огромной массы ее населения, не только угнетенных классов, но также низшего и среднего дворянства, разночинцев, а затем и интеллигенции. Здесь 'главной тенденцией было торжество повседневности как бытового минимума социального воспроизводства. И если на Западе с XIX в. повседневность тянется к роскоши, то в России заметнее был противоположный процесс.

Возникнув, роскошь здесь чаще всего недолго держалась «на уровне», постепенно сползая к повседневности и начиная жить по ее законам. Проявлялось это по‑разному: в оскудении и опрощении дворянских усадеб, в том, как спивались разночинцы, в безбытности российской интеллигенции, ее бытовом неустройстве, за которым вскрывалось неустройство культурно‑психологическое — в головах, в поведении. Роскошь, опускающаяся или опущенная до повседневности, стремящаяся к ней, — вот, пожалуй, главная тенденция в отношениях между роскошью и повседневностью в России.

Впрочем, в конце XIX — начале XX в. Россия в первый раз в своей истории на какой‑то части своего социального пространства смогла накопить энный объем вещественной субстанции, организовать ее и создать, пусть для ограниченного социального контингента — адвокатов, профессоров, чиновников средней руки и т. п., — структуру повседневности буржуазного быта. Однако все это — эти люди, этот быт, эта субстанция, — просуществовал исторически краткий миг («есть только миг, за него и держись»), было не просто унесено ветром русской революции, в форме которой выступила очередная русская смута. Все это было со сладострастным ожесточением и злобой уничтожено. Как знать, быть может накопленная к тому времени субстанция превысила тот объект, который допускает Русская Система, который она требует для своего нормального функционирования. Иными словами, роскошь непозволительно, не по‑русски поднялась над повседневностью. И ей — «под игом ущербной Луны» — «было указано». Серпом (по детородным органам) и молотом (по черепам).[8]

Думаю, что суть непереводимого на другие языки и трудно объяснимого русского слова «пошлость», того явления, которое за ним стоит (или, по крайней мере, существенно важный аспект этого явления), тесно связана с соотношением роскоши и повседневности. Пошлость — это триумф повседневности. Пошлость — это и есть повседневность в самом широком смысле, ставшая для себя единственной роскошью и ценностью, осознавшая себя в качестве единственно возможной в данных условиях формы жизни и, следовательно, намертво закупорившая возможность выхода за собственные рамки. Пошлость — это закупоренная повседневность. Это повседневность как единственный смысл жизни и единственная истина. Это — повседневность, переставшая испытывать потребность в роскоши, не только лишенная надежд на нее, но даже не имеющая никаких иллюзий подобного рода, забывшая или уже не знающая о ее существовании. Пошлость — это воронка, Мальстрем повседневности.

8

* Сталин, разбивающий ударом ноги зеркала в Кремле в 1918 г., — символ этого «было указано» в не меньшей степени, чем крестьяне, разорившие и загадившие усадьбу Блока.