Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 83

— Сержант Селезнева — наш редактор, — пояснил он.

Вот тут-то начальник штаба полка, слушавший этот разговор, и спросил с проснувшимся интересом:

— Селезнева, говорите? Синоптик? Это та, что на метеостанции?

— Она самая, — подтвердил замполит.

— Подождите, дорогие товарищи, так это же, если я не ошибаюсь, лейтенанта Башенина двоюродная сестра и, следовательно, племянница нашей уважаемой Елизаветы Васильевны, — уже обрадованно подхватил он. — Ну да, сестра, об этом у нас в полку все говорят. — Потом, с недоумением поглядев на Елизавету Васильевну, полюбопытствовал с шутливой укоризной — Вы что, даже не знаете, что у вас тут племянница отыскалась? Причем, говорят, весьма пригожая…

— Первый раз слышу, — растерянно ответила Елизавета Васильевна, затем, как-то угнетенно помолчав, добавила: — У меня есть племянница, но я точно знаю, что она не на фронте. Боюсь, тут что-то не так.

— А вдруг, пока вы сюда ехали, она взяла да и удрала на фронт? А? Тогда как? — ввернул с забавной гримасой начальник штаба, чтобы, верно, вызвать улыбку на ее лице, потому что во все время этого разговора Елизавета Васильевна ни разу не улыбнулась. — Теперь, говорят, это в моде, — разошелся он. — Бегут девчата на фронт, особенно в авиацию. Как же — голубой цвет…

— Но здесь, право же, какое-то, видимо, недоразумение, — повторила Елизавета Васильевна, хотя и понимала, что насчет фронта начальник штаба просто пошутил. — Тем более, моя племянница вовсе не Селезнева, а Демина, — уточнила она.

Теперь пришел черед удивляться уже начальнику штаба, и это удивление он выказал тем, что, как только Елизавета Васильевна замолчала, начал растерянно перебирать пальцами пуговицы на кителе, как будто пуговицы могли оторваться. Неловко почувствовали себя и остальные, потому что действительно получалось что-то не так, а как бы шиворот-навыворот. Да и сама Елизавета Васильевна, повторив это свое утверждение насчет ошибки, вдруг засомневалась: а ну как это и впрямь какая-нибудь племянница, о существовании которой она не подозревала, а если и не племянница, то, может быть, какая-нибудь дальняя родственница, которых не всегда знают, а когда узнают, то уже начинают откапывать через них еще целую дюжину новых родных — и так вплоть до адамова колена. А потом ей было уже не безразлично, что могли подумать те же ее земляки из делегации и сопровождавшие их люди вместе с этим простодушно-смешливым начальником штаба, если бы она даже не сделала попытки разобраться в этом деле. И она вдруг насильственно улыбнулась и спросила:

— А можно мне ее сейчас увидеть? Ну хотя бы для того, чтобы выяснить это недоразумение? Это не трудно?

Начальник штаба посмотрел на замполита БАО. Замполит выступил вперед, объяснил:

— Сержант Селезнева сейчас на дежурстве. Метеостанция рядом. Но, может быть, оставим это на после завтрака? Вы же с дороги, а потом сразу этот митинг, а завтрак уже готов. А потом надо будет встречать полк.



Довод замполита был резонный. Но Елизавете Васильевне уже захотелось увидеть эту родственницу, если только та действительно доводилась ей родственницей, прямо сейчас: что-то на нее вдруг нашло. И это был не каприз, а скорее всего какое-то смутное и потому заставившее ее насторожиться чувство, что за всем этим должно что-то крыться, крыться не совсем, может, обычное и, возможно, даже связанное с ее сыном Виктором, и ей об этом конечно же следует непременно знать. А потом услужливая память тотчас же подсказала ей, как на стоянке во время митинга на нее что-то уж не совсем обычно, если не сказать странно, смотрела какая-то рослая военная девушка, и эта девушка как будто еще порывалась с нею заговорить, но что-то ей помешало, кажется, команда становиться в строй. И девушка эта к тому же была пригожа собой, и это тоже сейчас насторожило Елизавету Васильевну — начальник штаба как раз упомянул об этой пригожести, когда начал разговор. Значит, тут что-то все же было, и это что-то требовало своего скорейшего разъяснения, иначе потом, может, будет поздно. И хотя внешне Елизавета Васильевна ничем не выдала этого охватившего ее нетерпения и тревоги, по-прежнему с виду оставалась удручающе спокойной, начальник штаба все же угадал это ее состояние, а может, просто посчитал, что раз зачинщиком разговора о племяннице Елизаветы Васильевны был он, то в его же интересах было и довести этот разговор до конца, и предложил, чтобы это устроило всех вместе и каждого в отдельности:

— Давайте сделаем лучше так: мы все тихонечко отправимся в столовую, а Елизавета Васильевна и вы, товарищ замполит, зайдете по пути на метеостанцию, тем более что она рядом, и все выясните вместе с этой девушкой. Я думаю, это не займет много времени, да и мы вас стеснять не будем. Такое предложение вас устроит?

Такое предложение устроило всех, и через несколько минут Елизавета Васильевна, испытывая самые противоречивые чувства, уже вступала по шатким наклонным ступенькам в царство, на дощатых вратах которого было нацарапано мелом: «Посторонним вход воспрещен» — в этом царстве «делалась погода».

… Так вот, рядышком, уронив руки на колени, они могли сидеть уже, наверное, целую вечность, а может, для них и вечности не хватило — время ровно бы перестало существовать для них, растворилось в этом мягком полумраке, что окутывал их сейчас будто облаком. Они уже находились как бы вне времени и пространства, в каком-то ином мире, надежно защищенном от того, другого мира, который яростно бушевал где-то совсем рядом за толстыми стенами землянки и этой вот умиротворенностью, что мягчила их, заволакивала глаза и навевала дрему. Они сидели вот так рядышком, недвижно, почти касаясь плечами друг друга, сидели как мать и дочь, и ни о чем не говорили, потому что уже все, что надо, было сказано, все, что требовалось, обговорено, все, что было неясно, выяснено. Слова теперь были бы совершенно лишними и ненужными, они бы только нарушили эту вот безмятежную тишину и благостную слитность двух женских душ. Где-то позади остались настороженность, недоверие, враждебность, особенно охватившие Елизавету Васильевну в первый миг, забылись резкие, полные горечи и упреков слова, взгляды, жесты, рассеялись сомнения, высохли соленые слезы. А может, их и не было, этих соленых слез и волнений, этого недоверия и враждебности, не было обидных взглядов и резких слов, а сразу вот эта благостная тишина и умиротворенность, от которой не хотелось ни говорить, ни двигаться, а только сидеть неподвижно и неотрывно смотреть в одну точку немигающим взглядом и чувствовать близость друг друга, чувствовать мир, уют, покой.

— Что вы хотели сказать мне тогда, на аэродроме?

— Я хотела повиниться перед вами.

— В чем ваша вина?

— Я — самозванка, назвалась сестрой вашего сына.

— Это действительно нехорошо. Зачем вы это сделали?

Это был бы, наверное, долгий разговор, если бы Настя, когда последовало еще несколько таких же вот, раз от разу набиравших накал, вопросов, не уронила голову на стол, заваленный прогнозами погоды и синоптическими картами, на которых где-то шумели ветры и грозы, шли дожди, а где-то властвовало вёдро, и не заплакала. Вид плачущей девушки, ее какая-то неутешность и обнаженная беззащитность в этот миг как раз и перевернули все в душе Елизаветы Васильевны, заставили ее, несмотря на жгучую обиду за сына, которого она так неожиданно нашла, чтобы тут же потерять, внимательнее прислушиваться к словам, которые начали вырываться из этого, поверженного ее голосом и взглядом, ознобно вздрагивавшего юного существа сквозь слезы. Елизавета Васильевна угадала то, что сама Настя смогла угадать далеко не сразу и далеко не без мучений. И нашла, к своему удивлению, радость в этой отгадке, хотя, как мать, наоборот, должна была бы, кажется, насторожиться, увидев в том, о чем она догадывалась, посягательство на своего сына, как нашла затем великую, исцелившую ее от собственных мук, радость и в том, что, сама страшно нуждающаяся в этот миг в утешении и жалости, вдруг стала утешать это плачущее создание, обновляясь этим утешением, полнясь каким-то незнакомым либо забытым за эти дни чувством сострадания, любви и материнской нежности. Она никак не думала, что это так упоительно и сладостно говорить вот этому незнакомому, впервые увиденному человеку слова утешения и жалости, когда ты сама нуждаешься в этой жалости; ласково гладить этого человека по голове и смотреть затуманившимся взглядом на его рассыпавшиеся по плечам волосы и как-то подсознательно отмечать, что к этим волосам и плечам куда больше подошло бы белое платье, чем вот эта стираная-перестираная гимнастерка с покоробившимися сержантскими погонами. Ее радостно взволновала и доверчивость этой незнакомой девушки, с какой она в ответ на ее утешения и ласки вдруг в благодарном порыве прильнула к ней и застыла так, в неловкой позе, боясь шелохнуться, чтобы, верно, не спугнуть охватившего ее чувства покоя и умиротворенности; ей доставило ни с чем не сравнимое наслаждение тут же, как только Настя безоглядно доверилась ей, ощутить своим телом стук ее сердца, словно это был стук сердца собственного сына, хотя о сыне она в этот миг думала как-то отдаленно и уже без той боли, которая терзала ее все это время. Но нежность и жалость, которые переполнили ее вдруг, шли, как она понимала, из тех же глубин, в которых они копились для сына и должны были бы излиться на сына, а изливались сейчас на Настю. И обеим было хорошо от этого и покойно, словно свершилось чудо, обе были счастливы в этот миг и не спешили вставать и что-либо делать, сидели и сидели, будто околдованные друг другом, хотя замполит, дожидавшийся все это время Елизавету Васильевну за дверью землянки, уже несколько раз принимался шуршать спичечным коробком и покашливать в кулак, чтобы напомнить об остывающем завтраке.