Страница 3 из 8
У этого молодого человека в движениях была уверенность, в голосе резкость, которые немного заставляли нас вздрагивать.
— Я возвращался из Лиона, — продолжал он, — и был один в купе первого класса. Не помню, на какой-то станции вошел господин. Раздражение, что вас побеспокоили в нашем одиночестве, может вызвать наиболее грубые чувства и предрасположить вас к неприятным поступкам; с этим я согласен. Но я не испытал ничего подобного. Я так скучал от одиночества, что внезапный приход этого спутника скорее доставил мне даже удовольствие. Он поместился против меня, осторожно положив на сетку свой ручной багаж. Это был толстый человек, с вульгарными манерами, и его толстое и жирное безобразие скоро сделалось мне противным. Через несколько минут я испытывал, глядя на него, как бы инстинктивное отвращение. Он тяжело протянул на подушках свои раздвинутые ноги, и его огромный живот при каждом толчке вздрагивал и переваливался, как противный кусок студня. Так как ему, кажется, было жарко, он снял шляпу и вытер лоб, низкий, шероховатый, выпуклый, покрытый короткими, редкими и склеившимися волосами. Его лицо было простым куском живого мяса: его тройной подбородок, гадкий кусок дряблого жира, свешивавшийся ему на грудь. Чтобы избавиться от этого некрасивого зрелища, я решил смотреть на окрестности и старался совершенно забыть о присутствии этого неприятного спутника. Прошел час… И когда любопытство, более сильное, чем моя воля, перевело мои глаза на него, я увидел, что он спит некрасивым и глубоким сном. Он спал, уйдя весь в самого себя: голова его свесилась и раскачивалась на плечах, а его жирные вздувавшиеся руки были распростерты на покатостях ляжек. Я заметил, что его круглые глаза выглядывали из-под сморщенных век, посреди которых, в отверстие, виднелся уголок голубоватых глаз, похожих на синяк на лоскуте дряблой кожи. Какое внезапное безумие охватило мою голову? Право, не знаю… Хотя меня часто соблазняло убийство, но желание оставалось во мне в зачаточном состоянии и еще никогда не принимало определенную форму жеста и действия. Могу ли я думать, что только отвратительное безобразие этого человека могло побудить меня к жесту и действию? Нет, есть более глубокая причина в этом, и я ее не знаю… Я тихо поднялся и подошел к спящему, раздвинул напряженные и крепкие руки, как бы готовясь задушить его…
На этом слове, как рассказчик, умеющий пользоваться эффектами, он остановился. Потом, с видимым удовлетворением самим собою, он продолжал:
— Несмотря на мой, более или менее болезненный вид, я одарен необыкновенной силой, редкой гибкостью мускулов, необычайной мощью объятия, а в этот момент странное возбуждение увеличило силу моих физических свойств. Мои руки бессознательно подвигались к шее этого человека, — бессознательно, уверяю вас, — страстные и ужасные. Я чувствовал в себе легкость, эластичность, прилив нервных волн, как будто сильное опьянение от полового наслаждения. Да, что я тогда испытал, я не могу лучше всего сравнить ни с чем; как только с этим. В тот момент, когда мои руки готовы были сжаться на этой жирной шее, господин проснулся. Он проснулся с ужасом в глазах и бормотал: «Что? Что? Что?» И это все! Я видел, что он хочет сказать больше, но не может. Его круглый глаз дрожал, как маленький огонек, колеблемый ветром. Потом этот глаз в ужасе неподвижно уставился на меня. Не сказав ни слова, не подыскав извинения или объяснения, которое успокоило бы этого человека, я опять сел против него и небрежно, непринужденно, что до сих пор удивляет меня, развернул газету, которую, впрочем, читать не стал. Каждую минуту ужас в глазах спутника все увеличивался; понемногу мужчина скорчился, и я видел, как его лицо покрылось красными пятнами, потом посинело, затем окаменело. До Парижа взгляд его сохранил ужасную неподвижность. Когда поезд остановился, он не слез.
Рассказчик закурил сигарету от свечки и, выпуская изо рта дым, сказал своим флегматическим голосом:
— И не мог! Он был мертв! Я убил его, вызвав прилив крови к мозгу.
Этот рассказ подействовал на нас страшно тяжело, и мы с недоумением переглядывались… Был ли искренен этот странный молодой человек? Хотел ли он мистифицировать нас? Мы ждали объяснения, комментария, увертки. Но он молчал. Важный, серьезный, он принялся курить и сейчас, казалось, думал совсем о другом. С этого момента разговор продолжался безо всякого порядка, без увлечения, касаясь массы мелких предметов, совсем слабо…
Тогда один человек, с измученным лицом, с согбенной спиной, с тусклым взглядом, с преждевременно совсем седыми головой и бородой, поднялся с усилием и дрожащим голосом сказал:
— До сих пор вы говорили обо всем, кроме женщин, что действительно непонятно в вопросе, в котором они имеют главное значение.
— Хорошо! Поговорим об этом, — прибавил знаменитый писатель, очутившийся в своей любимой стихии, потому что в литературе он слыл за одного из тех любопытных дураков, которых называют представителями феминизма. — На самом деле пора чем-нибудь радостным рассеять эти кровавые кошмары. Поговорить о женщине, друзья мои, потому что именно в ней и через нее мы забываем свои дикие инстинкты, научаемся любить, возвышаемся до высшего понимания идеала и милосердия.
Человек с измученным лицом засмеялся, и в его смехе ирония заскрипела, как старая дверь, у которой заржавели петли.
— Женщина, учительница милосердия! — воскликнул он. — Да, знаю я эту поговорку. Она очень распространена в известной литературе, и в кругу салонной философии. Но вся ее история, и не одна только ее история, а и ее роль в природе и в жизни опровергают это совершенно романтическое положение. Тогда почему же женщины стремятся к кровавым зрелищам с таким же бешенством, как к сладострастию? Почему вы видите, как на улице, в театре, на суде, на гильотине они вытягивают шею, жадно раскрывают глаза при сценах Истязаний, до обморочного состояния испытывают ужасную радость при виде смерти? Почему какое-нибудь имя знаменитого убийцы заставляет их вздрагивать от какого-то приятного ужаса? Все они, или почти все, мечтают о Пранцини! Почему?
— Ну, вот еще! — воскликнул знаменитый писатель. — Проститутки…
— Нет, — возразил человек с измученным лицом, — важные дамы и буржуазки. У всех одно и то же. У женщин нет нравственных разграничений, есть только разграничения социальные. Вообще, они — женщины. В простом народе, в крупной и мелкой буржуазии и даже в самых высших слоях общества женщины набрасываются на эти отвратительные морги, на эти предметы криминального музея, какими являются фельетоны «Petit Jоurnаl». Почему? Потому что знаменитые убийцы всегда были сильными любовниками. Их половая мощь соответствовала их преступной мощи. Они любят так же, как убивают! Убийство рождается от любви, и любовь достигает максимума своего развития в убийстве. Тут — одна и та же физиологическая экзальтация — те же самые жесты объятий, те же самые укусы. И часто даже те же самые слова при одинаковых спазмах.
Он говорил с усилием, со страдальческим видом и, по мере того, как он говорил, глаза его делались все тусклее, а морщины лица становились все отчетливее.
— Женщина, проливающая идеал и милосердие! — продолжал он. — Но самые ужасные преступления — почти всегда дело женщины. Это она их измышляет, комбинирует, приготовляет, руководит ими. Если она не совершает их собственной рукой, часто слишком слабой, но в их характере жестокости, непреклонности чувствуется ее моральное присутствие, ее мысль, ее поле. «Ищите женщину!» — говорит мудрый криминалист.
— Вы клевещете на нее! — запротестовал знаменитый писатель, не смогший скрыть жеста негодования. — То, что вы здесь показываете нам, как общее правило, есть очень редкое исключение. Вырождение, невроз, неврастения, черт возьми! Женщина не более, чем мужчина, освобождена от психических заболеваний, хотя у нее эти заболевания принимают очаровательную и трогательную форму, которая заставляет нас лучше понимать деликатность ее изящной чувствительности. Нет, милостивый государь, вы попали в плачевное и, осмелюсь сказать, преступное заблуждение… Чему надо удивляться в женщине, так это противоположности здравому смыслу — великой ее любви к жизни, которая, как я только что сказал, находит окончательное выражение в милосердии.