Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 23



Но это все в будущем. А пока вдова-поручица Арсеньева пытается оградить себя и крошечного внука от не совместимых с жизнью воспоминаний.

Дом, где Елизавета Арсеньева и внук ее Михайла смертью лишились мужа и деда, а семь лет спустя – дочери и матери, был продан на снос. Не просто снесен, а именно продан, и притом – в соседнее село, где был восстановлен по точному строительному плану, к покупке присовокупленному (жест трагической героини, Андромахи русской, а где-то там, глубже, совсем мужицкое: не бросать же щи, ведь они посоленые). На месте снесенного дома, в десяти саженях от прóклятого места, Арсеньева заложила церковь: маленькую, но каменную – Марии Египетской. До той поры в Тарханах была лишь еще при Нарышкиных строенная деревянная церквушка – теперь здесь находится фамильный склеп Арсеньевых.

Два памятника из светло-серого гранита, почти одинаковые, рядком – над гробом мужа и дочери. Внука же от этих любимых, но предавших Елизавета Алексеевна, по смерти его, отделит и пристрастием своим отметит:

«Несколько впереди этих двух памятников (Михаилу Арсеньеву и Марии Лермонтовой. – А.М.), то есть ближе к двери, в часовне стоит из прекрасного, черного, как уголь, мрамора, и гораздо большего размера, памятник в виде четырехсторонней колонны над гробом Михаила Юрьевича, с одной стороны которого бронзовый небольшой лавровый венок и следующая надпись: “Михаил Юрьевич Лермонтов”, с другой: “Родился 1814 г. 3-го октября”, с третьей: “Скончался 1841 июля 15”». Дорогие могилы Елизавета Алексеевна обнесла оградой. Себя же распорядилась похоронить вне часовни. К стене склепа прибита лишь небольшая доска белого мрамора; ни даты рождения, ни точного возраста усопшей люди, хоронившие Арсеньеву, видимо, не знали. Возраст определен на глазок: восемьдесят пять вместо действительных семидесяти двух. А вот дата смерти указана верно: 16 ноября 1845 года.

Нет, эта женщина была не из тех, кто не обладает даром долгой и справедливой памяти. Но жить в доме, наполненном столькими воспоминаниями, она не могла.

Заложив церковь и приведя в порядок склеп, Арсеньева, перезимовав в Пензе, принялась по весне за строительство нового дома: начиналась ее вторая жизнь, и начинать ее следовало на новом месте.

Взамен теплиц, разрушенных при сносе старого дома, были немедленно сооружены новые. И сад новый заложен, и пруды выкопаны.

Новая – с иголочки – жизнь.

Не отсюда ли, из детства, прожитого в доме, выстроенном специально для него, наследника, без предыстории, без тайников и закоулков, без старых запахов и старинных вещей, привязанность Лермонтова к домам с прошлым, со следами прошедшего?

Последние три строки – начало безымянной поэмы (в некоторых изданиях печатается как вторая глава «Сашки»).

Покуда дочь была жива, ни о ком и ни о чем, кроме ее нездоровья, Елизавета Алексеевна ни думать, ни чувствовать не могла. Даже внук попадал в круг ее забот лишь в те краткие промежутки, когда она начинала надеяться. Не на чудо, нет – на отсрочку самого страшного. Мальчишка, брошенный, весь в золотушных струпьях, был так слаб, что даже не плакал, а тихонько-тихонько, по-щенячьи, прижавшись к отцу, не спускавшему сына с рук, поскуливал. Ополоумевшая от неутешного горя, Арсеньева даже не заметила, что зять, не дождавшись сороковин и не поставив ее в известность, исчез. Как потом выяснилось, договорился с обозными мужиками, дабы подкинули до почтового тракта, и ничего, кроме Машиного альбомчика да портретов, своего и жениного, парных, не взял. И сына – угрозы не исполнив – не увез. Но пока мальчишку искали, пока не нашли в людской спящего, Елизавета Алексеевна чуть умом не тронулась. Раздевая, плакала: рубашонку сколько дней не меняли, прилипла к струпьям. Ну, нет – этого она судьбе-злодейке не отдаст.



Глава четвертая

Приказав продать несчастливый дом и утвердив с братом Афанасием Алексеевичем план новой постройки, ему же и хлопоты, и надзор поручив, госпожа Арсеньева занялась подготовкой целительного – на Кавказские Воды – путешествия. Двигались караваном: брат, племянники, племянницы…

Поездка оказалась неудачной. Водяной доктор, давний знакомец Екатерины Алексеевны Хастатовой, никакого лечения, кроме горячего серного обтирания, внуку не назначил. Привозите, мол, года через два, не раньше. И обязательно в мае. Елизавета Алексеевна уже и сама поняла: поторопилась. Мишенька плохо переносил жару. Слава богу, у Кати и впрямь «земной рай». В Шелковой и переждали жару и с первой же подходящей оказией двинулись восвояси.

Вернуться вернулись, а жить негде. Постройка в Тарханах не завершена; Афанасий Алексеевич плотников не торопил, не ожидал, что Лиза так скоро обернется.

Пришлось коротать зиму в Пензе, в родительском гнезде; теперь там, по смерти батюшки, хозяйничала Наталья. В прежние годы Елизавета Алексеевна с младшей сестрой накоротке не была, а теперь подружилась. Наташа мужских хозяйских забот на себя не брала, за мужем как за каменной стеной, зато по женской части расторопна – и дети веселы и здоровы, и мебель модная, и платья-шляпки из Москвы из французского магазина выписывает. Старшие сестры – и Александра, и Катерина – в Москве что чучелы огородные, а Наталья и в Петербурге своя. Все – на Кавказ, а Наташа – в Петербург: Алешке, ее старшему, тринадцать исполнилось, пора в гвардию пристраивать, пока Мордвинов-старик жив да здрав и Аркадий в силе.

Наташе Елизавета Алексеевна и рассказала про то, в чем Кате, от которой прежде ничего не скрывала, не решилась признаться: Миша, мол, от меня ни на шаг не отходит, а на руки не идет. Силком возьмешь – вырывается, голову сломала, пока поняла: от меня все еще бедой пахнет. И няньку свою, тарханскую, не любит, плюется, капризничает, платок срывает, за волосы дергает. Да и она им, хворым, брезгает. Лебезит, а брезгает. Подумай, Наташа.

Думать думала, да ничего не придумала Наталья Алексеевна. Не придумала, а нашла – через забор высмотрела. Не в Пензе – в Москве. В Москву поздним летом 1820-го они вместе наведались, вместе, втроем, и остановились у Мещериновых, прямых родственников Елизаветы Алексеевны (отец семейства – дядька родной, брат матери). И вот идет Наталья Алексеевна как-то по Сретенке, с Кузнецкого возвращаясь, а из пансиона немецкого мальчишки горохом высыпали, а с ними – фрейлейн, сильно немолодая, но старой не смотрится, чистенькая, накрахмаленная. То ли нянюшка, то ли бонна.

Знакомиться к немцам отправились втроем, разговор-уговор вела тетушка: фрейлейн Румер, из пансиона, кроме как в театр немецкий да в немецкий же магазин по крайней женской надобности, не отлучавшаяся, по-русски понимала плохо. Тетушка же и уговорила. Впрочем, уговаривать долго не пришлось. Хозяин давно намекал, что хотел бы видеть на месте Христины молоденькую племянницу.

Мишель поначалу новую мамушку вроде и не замечал, а та и не настаивала; он играет, она возле лампы, белой мышкой в креслице, петли считает. Айн, цвай, драй… Подошел, вязанье выдернул и сам на колени забрался…

Ни елки, ни детских рождественских праздников Елизавета Алексеевна для внука уже не устраивала. Но Христина в чистенькой своей светелке все-таки ставила малое деревце. А под деревцем для него, Мишеля, в золоченой бумаге затейливый фигурный пряник. Каждый год разный: то зверь дивный, единорог, то птица о двух головах. Сладкое из-за золотухи ему давали редко, с разбором, предписание доктора Елизавета Алексеевна исполняла неукоснительно, но на мамушкин пряник запрет не распространялся. Вместе с пряником Христина усаживала мальчика на подоконник; снегу за ночь навалило много, мягкого, с метелью, заоконный сугроб доставал до нижних наличников. Мишель осторожно откусывал от пахнущего корицей лакомства, а сам слушал. Пришедшая за немецким гостинцем Дарья-ключница рассказывала: