Страница 79 из 99
Он произнес эти слова ровным, но каким-то отчужденным, безразличным тоном.
— Товарищ Васнецов, — с силой опираясь на свою палку, точно желая пробуравить ею пол, сказал Валицкий, — я не льщу себя надеждой, что вам что-либо говорит мое имя. Поэтому осмелюсь заметить, что являюсь академиком архитектуры, удостоенным этого звания еще в одна тысяча девятьсот пятнадцатом году. По моим проектам в свое время, — он произнес эти два слова с особым ударением, — в этом городе построены дома! Я являюсь — если это говорит в мою пользу, — заметил он саркастически, — почетным членом ряда иностранных архитектурных обществ и…
Он вдруг умолк, увидя на лице Васнецова едва заметную усталую, снисходительную улыбку. Однако она тотчас же исчезла, как только Валицкий замолчал.
— Нам это известно, — по-прежнему ровно и отчужденно произнес Васнецов, — и, поверьте, мы постарались все это учесть. Вам и вашей супруге будет предоставлено купе в международном вагоне. Вы сможете вывезти необходимые вам… вещи. Правительство сделает все возможное, чтобы на месте нового жительства — им, очевидно, будет Свердловск — вам были бы созданы максимальные удобства. Максимальные в условиях войны, — добавил он, уже не скрывая горькую усмешку. — К тому же вы уедете в первую очередь. Раньше других. Вряд ли вы можете требовать от нас большего.
Васнецов отдернул левый рукав гимнастерки, посмотрел на часы и, уже не глядя на Валицкого, сказал:
— А теперь извините. Я очень занят.
Валицкий слушал со все возрастающим недоумением. Он уже несколько раз открывал рот, чтобы прервать Васнецова, но тот каждый раз, когда Федор Васильевич пытался что-то сказать, предостерегающе поднимал руку. Когда Васнецов умолк, Валицкий продолжал глядеть на него широко раскрытыми глазами, тяжело дыша и чувствуя, что у него голова идет кругом. Ему захотелось крикнуть: «Чушь!», «Бред!», «Нелепость!» — но вместо этого он растерянно произнес:
— Но… но… я никуда не хочу уезжать! Вы можете это понять? Никуда!
Однако ему показалось, что Васнецов не расслышал его слов или попросту не придал им никакого значения. И тогда Валицкий вскочил, вытянулся во весь свой огромный рост и, стуча палкой по полу, закричал:
— Мне не нужны ваши международные вагоны! Мне ничего не нужно, можете вы это понять?! — Он с силой отбросил в сторону свою палку и продолжал еще громче: — Я прошу только одного, чтобы меня оставили в покое! Я не рухлядь, не хлам, который можно сгрести лопатой и куда-то отправить! Вам не дано права! Я… я Сталину телеграфирую! Это произвол! Я…
Он осекся, увидев, что Васнецов смотрит на него пристальным и, как ему показалось, суровым взглядом, понял, что наговорил лишнего, что еще одно слово — и этот жесткий, с аскетическим выражением лица человек, несомненно обладающий большой властью, попросту велит ему оставить кабинет. Несколько мгновений длилось молчание. Валицкий стоял неподвижно, но уже не как прежде, вытянувшись во весь рост, а внезапно ссутулившись, по-стариковски, безвольно опустив свои длинные руки.
— Хорошо, — сказал он наконец глухо, едва внятно. — Видно, я мешаю вам работать. Простите. Все, что я сказал… неуместно. Мне просто хотелось… узнать правду. А теперь я уйду.
Он поискал взглядом свою отброшенную палку. Она лежала неподалеку, но Валицкий почувствовал, что у него нет сил нагнуться, чтобы поднять ее. Он медленно повернулся и, с трудом передвигая негнущиеся ноги, пошел к двери.
— Подождите! — раздался за его спиной негромкий голос.
Валицкий обернулся и увидел, что Васнецов встал из-за стола и идет к нему быстрой, пружинящей походкой.
Он подошел к Валицкому почти вплотную, дотронулся до рукава его пиджака и сказал неожиданно мягко:
— Извините. Мы, видимо, не поняли друг друга. Никто не принуждает вас уезжать. И все же… вам лучше уехать.
— Но почему? — снова обретая силы, воскликнул Валицкий.
— Потому что город… может подвергнуться опасности. Эвакуируя из Ленинграда наши материальные и… интеллектуальные ценности, мы сохраняем их для будущего. Поймите, это не эмоциональный вопрос. Это — требование военного времени.
Он говорил твердо, но медленно, с паузами, тщательно обдумывая каждое произносимое им слово.
И именно это обстоятельство, именно ощущение, что Васнецов недоговаривает нечто очень важное, решающее, поразило Валицкого больше всего.
Наконец он тихо спросил:
— Вы считаете положение столь серьезным?
— Да, — прямо глядя ему в глаза, ответил Васнецов, помолчал немного и добавил: — Вы же требовали от меня правды.
— Но почему же… — начал было Валицкий и умолк. Целый рой мыслей внезапно как бы обрушился на него. Он хотел спросить, почему мы отступаем, где же наши танки, пушки, самолеты, кто виноват в том, что немцев допустили на нашу землю, что думают маршалы и генералы, что, наконец, делает Сталин… Но не смог. Не потому, что боялся. Просто Валицкий почувствовал, что у него нет нравственного права задавать все эти вопросы. Он понял, что никто и ни в чем не обязан давать ему отчет, что сейчас нет и не может быть «спрашивающих» и «отвечающих» и что все они, в том числе и он сам, отныне объединены общим горем и общей ответственностью.
В этот момент дверь открылась, и чей-то громкий голос доложил с порога:
— Сергей Афанасьевич, заседание Военного совета начинается через две минуты.
В дверях стоял молодой военный с вытянутыми по швам руками и выжидающе смотрел на Васнецова.
— Иду, — коротко сказал тот. Он торопливо вернулся к столу, взял толстую красную папку, раскрыл ее, пробежал глазами какую-то бумагу, снова захлопнул папку, поднял голову и сказал: — Мне надо идти, Федор Васильевич. Простите.
Он сделал несколько шагов к двери, потом остановился, поднял брошенную Валицким палку и, протягивая ее Федору Васильевичу, сказал:
— Я думаю, что вам надо уехать. А за то, что хотели остаться, спасибо. Это все, что я могу вам сейчас сказать.
…В приемной Валицкого дожидался все тот же молодой человек в гимнастерке без петлиц, который привел его сюда. Он сделал приглашающее движение рукой и, пропустив Федора Васильевича в дверь первым, пошел рядом с ним по коридору.
Они спустились по лестнице к деревянному барьеру. Внезапно Валицкий остановился.
— Простите, — сказал он, обращаясь к сопровождающему его человеку, — сколько вам лет?
— Мне? — растерянно переспросил тот, но тут же ответил: — Двадцать семь.
— Вы… не в армии?
Он увидел, что его спутник густо покраснел.
— Н-нет… — ответил он. И добавил: — Нога вот у меня… Но завтра я ухожу отсюда. В отряд ПВО.
«Глупо, глупо, бестактно! — подумал Валицкий. — Я же видел, что он хромает».
Они подошли к барьеру. Молодой человек в гимнастерке и стоящий у барьера военный обменялись взглядами. Военный поднял ладонь к козырьку фуражки и сказал:
— Прошу.
Валицкий помедлил мгновение, потом обернулся к своему провожатому и сказал:
— Простите меня. Я стар и глуп.
И, не дожидаясь ответа, стал спускаться по лестнице.
…Тяжело опираясь на палку, он сделал несколько шагов по аллее, прикрытой маскировочной сеткой.
«Так, — мысленно произнес Федор Васильевич, — значит, я стар. Слишком стар. Вот так».
Он сделал еще несколько шагов и вдруг почувствовал боль в области сердца.
— Вам нехорошо? — раздался за его спиной голос.
Валицкий обернулся, увидел идущего следом за ним пожилого военного с прямоугольниками в петлицах и отрывисто бросил:
— Нет! С чего это вы взяли?
Он выпрямился, откинул голову и пошел вперед привычными, мерными шагами, стараясь заглушить боль в сердце…
18
…Уже пылали западные рубежи нашей страны. Уже в первых захваченных городах и селах немцы устанавливали «новый порядок» — два страшных для наших людей слова, по буквам которых стекала человеческая кровь. Уже тысячи советских солдат и моряков предпочли смерть жизни на коленях, и десятки летчиков уже стартовали со своих аэродромов в бессмертие. Они уходили из жизни как воины, как борцы, как герои. Даже тогда, когда у них не хватало вооружения, они стояли насмерть, сражаясь с врагом до последнего пушечного снаряда, до последнего патрона, нередко приберегая эту последнюю пулю для себя.