Страница 2 из 68
Затем, когда был в пионерском лагере, — не стесняясь, могу сказать (хотя и задним числом уже) — «создал шедевр» своего искусства на удивление руководителя кружка (а не кружки!) — «Чайная роза» (или «Шиповник»). А когда мне было пять лет (еще до вышеупомянутого случая) изобразил «уличное движение», по памяти, в участке избирательном, где тогда еще — до войны — детям за столиками выдавались цветные карандаши и листы бумаги для рисования. Тогда в Москве было мало — относительно мало — людей, да и Москва была не очень уж обширна, не то, что ныне. И на выборы тогда шли родители с детьми под гармошку (и под песни, и с плясками) по улице, как на праздник — голосовать.
Что касается дальнейшего моего рисования — началась Отечественная (или как ее еще называют, — «Великая») война, — когда стали всех эвакуировать, кого куда…
Я вместе с двумя сестрами, отцом и матерью оказался в Тамбовской области (или губернии).
Я не стану тут распространяться как «хорошо» или «плохо», и как долго или быстро добрались мы на товарном поезде до места назначения: отмечу лишь то, что действительно касается тут вопроса о дальнейшем «рисовании»… Конечно же рисования никакого не было, да наверное, и не могло бы, кажется, и быть: «суета сует» и всяческая, так сказать, суета.
Отец очень много и «пространно» рассказывал мне все — «что к чему», «где рожь, где — пшеница»; «где овес — какой хаос» и так далее и тому подобное — подробное. Затем, простудившись и жестоко отморозив себе ноги, заболел и — скончался на сорок третьем «ходу» своей печальной жизни, на Новый год, … января в пять утра.
Естественно, было печально все это…
Затем я болел так называемой «слепотой куриной», а потом засорил глаза известью и мелом с потолка избы, чисто случайно — и это тоже, кажется, было моим несчастьем…
«Деревня» (то есть, деревенская жизнь) мне нравилась и не нравилась одновременно, что-то нравилось и что-то нет.
Что касается «живописности» родного края моих, так сказать, «родителей» — то, конечно, вне сомнения — изумление: луга… разлив… весенний гул с полей бегущих с грохотом и шумом тающих снегов, ревущих рано поутру подобно волнам… И все-все остальное: что лето, что зима с заносами; сугробы до проводов от телеграфных столбов, когда через сени изб еле вылезали люди, чтобы разгрести снег у труб и у выхода, у окон.
Ну, в общем, конечно, все это очень интересно… А летом — и жара, и зной, и грозы страшные временами. Река, и речки, и озера… И прочее все остальное тож.
А время шло: и шла еще война…
В Москве, когда мы прибыли по окончании войны, люди жили еще по карточкам — «талонам», на пайке, в нужде, как говорится, и так далее… Так что к воспоминаниям о «пайках» и каких-то «карточках» — стоит ли обращаться лишний раз.
А рисование продолжалось из-за случайностей, которые порождали такие парадоксы: например, «рисование» из газеты «Советский спорт» — «острые моменты у ворот московского „Спартака“». В моем альбомчике появились рисунки черной тушью пером, исполненные мной впервые после такого длительного перерыва во время войны, то есть после пятилетнего срока: а именно — в сорок пятом — сорок шестом году…
Затем — рисование, живопись, лепка, занятия гравюрой по линолеуму, выжигание по дереву в двух парках: «Сокольники» и «Измайлово» в их детских городках. Затем — в двух домах пионеров… Потом (тоже случайно) учился и закончил Художественное ремесленное училище (два года). Ну и… хотя и «мимолетно», понемногу, что называется, посещал иногда кое-какие студии «для взрослых»; и даже, быть может, мог бы «подзастрять» в училище художественной школы, в одной из школ, которая находилась на Сретенке (училище под названием, кажется, «1905 года»). Но в этом училище я пробыл очень мало. С первого курса был уволен из-за… «внешнего вида». Мое плохое материальное положение решило исход моего там пребывания.
Затем работал художником в парке «Сокольники» (кстати, после окончания ХРУ — художественного ремесленного училища), работать приходилось в основном маляром.
В принципе, — что касается «всего прочего основного», — почти не интересно и лишнее…
Всюду мне «не везло»: но рисование и живопись — остались неизменным занятием почти по сей день…
К современным художникам, мне знакомым, отношусь, кажется, с уважением за их доброту между собой… хотя положение вещей вообще не дает возможности считать всех счастливыми. Хотя иногда (или почему-то) «со стороны смотрящие» уже заведомо «признают» за счастье называться «художником». Я лично себя пока не умею считать «счастливым», — в особенности, когда я наталкиваюсь на грубость своей собственной судьбы, на «невезенье» в чем-то и, в особенности, когда что-то болит в непогоду.
К художникам вообще считаю нужным относиться с уважением при условии, если последние — не слишком «в чем-то» жадны, завистливы, плуты, злы и прочее. Прочие в чем-то плохи там, где мне лично как-то не нравятся и так далее…
Наиболее интересные живописцы — разумеется те, которые могут более других остановить взор на своих полотнах и не утомляют «ненужностью» своих «затей», как в технике, так и в своей тематике: Ван Гог, Рембрандт, Рубенс, мой учитель — Леонардо да Винчи, Веласкес, Гойя, ван Дейк, Рафаэль, Саврасов, Врубель, Рублев, Васильев, Ге, Кипренский, Иванов, Малевич, Кандинский, Боттичелли, Добиньи, Серов, Брюллов, Гоген, Констебль и многие другие, коих по фамилии я не знаю или просто не припоминаю…
Что касается художников — «сверстников» — из современных (из так называемых «авангардистов»), лучшими являются все из ныне живущих — потому, что у всех есть будущее, настоящее или — хотя бы — «прошедшее» и т. д. и т. п.
Желаю счастливого всем художникам «плавания» и попутного ветра в творчестве. «Плыви мой челн по волнам».
Желаю здоровья, коли таковое найдется.
Аминь.
Анатолий Зверев
(1985 г.)
ВЛАДИМИР НЕМУХИН
Он остается для меня загадкой
Как я встретился с Анатолием Зверевым? Всё это тонет в 60-х годах. Тогда мы, художники, находили друг друга по каким-то отдельным сведениям, и всё это было очень интересно — кто как рисует, кто что делает.
Сами мы тогда были абстракционистами. Мы себя утверждали. Утверждали каждый день, каждый час, и фигуративизм нам уже не был интересен. Если на картине было что-то, скажем, с носом и глазами — то уже не годилось.
Фамилию Зверев я услышал в 59-м году. Слухи о нём тогда ходили самые разные, и мне было любопытно увидеть его работы. И вот, наконец, я их увидел, когда как-то попал к Костаки. Помню, что тогда они не произвели на меня особого впечатления, хотя бы потому, что я был совершенно ошеломлён увиденным Малевичем, которым я бредил, я никогда не видел Поповой, не видел Кандинского, потому что все эти музеи были закрыты. В общем, работы Зверева показались мне любопытными, но не настолько, чтобы как-то меня захватить.
Костаки же отзывался о Звереве очень восторженно, как о каком-то выдающемся художнике, цитировал Фалька, который сказал о нём, что «каждое прикосновение его драгоценно». Костаки, конечно, остро чувствовал Зверева, но при этом он всё время выяснял у других степень его талантливости, как бы не умея сам сполна её оценить.
Очень любил Костаки и Владимира Яковлева, который, как мне кажется, волновал его особенно. Почему?
Дело в том, что Костаки сам втайне рисовал, и когда он оказался в Греции, то нарисовал там всё, о чём мечтал в Москве. Я помню его слова: «Я, собирая всех, загубил в себе гения». И я вполне допускаю это. Так вот, творчество Яковлева было ему как-то понятнее, доступнее что ли. Его он относил к художникам-примитивистам, то есть Яковлеву каким-то образом можно было как бы подражать. А подражать Звереву было просто невозможно, тем более что собирал Костаки его ранние работы, в которых гениальное дарование Зверева было очевидно. Я думаю, что не только Костаки это видел. Это видели многие художники. Очень высокую оценку работам Зверева дал Пикассо. Когда в 1965 году его друг, французский дирижёр Игорь Маркевич привёз из Москвы в Париж зверевские работы и показал ему, Пикассо отозвался о Звереве как об очень одарённом художнике. Как сейчас цитируют Пикассо, что, мол, Зверев «лучший русский рисовальщик» — эти слова, мне кажется, несколько надуманные, преувеличенные. Пикассо знал русское искусство больше по авангарду, так что оценка эта не совсем точная. Но, как я уже сказал, была она, конечно, очень высокая.