Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 137



За церковью ютится сквер с разбросанными по газонам белокаменными плитами — надгробными памятниками времен Петра I и императрицы Елизаветы Петровны. Тогда каждая приходская церковь имела собственный погост, и прихожане жили бок о бок с родными могилами. Вплоть до чумы 1771 года, когда решением Екатерины II все кладбища были вынесены за черту города.

На скверике все плиты обколоты, частью выворочены. Некоторые глубоко ушли в землю. Припорошенные грязью и временем строки невозможно прочесть. Древний псаломщик — единственный из клира оставшийся на старом месте скорее всего из-за полной немощи, — увидев остановившуюся у плиты девочку, объясняет ей тайны славянской вязи. Псаломщик появляется здесь в утренних сумерках, чтобы убрать человеческие экскременты за колоннами храма — они давно используются всеми прохожими вместо общественного туалета.

И еще переулок. Особняк, превращенный в детский дом. Пустой, разъезженный колеями двор у заднего фасада школы. Наконец, сама школа — казарма, в которой следует отслужить свой срок.

«На ком мы остановились? Кто следующий отвечает стихотворение? Быстро, быстро! Иначе никогда не кончим!» Учительнице литературы Наталье Николаевне Недович, наверное, есть что сказать и о Пушкине, и о поэзии. Она окончила Высшие женские курсы, замужем за известным искусствоведом Дмитрием Недовичем, автором не оставшегося без отклика труда о Лаокооне.

Но ребят слишком много — почти сорок человек в классе! Еще больше тетрадей с домашними заданиями и диктантами, которые надо ежедневно проверять. Наталья Николаевна давно убедилась: ученикам русская литература неинтересна. Впрочем, условия пушкинского конкурса достаточно просты (а есть еще и всесоюзный конкурс!) — выбрать от каждого класса по одному человеку, в декламации которого был бы хоть малейший смысл.

Дальше «выборные» прочтут свои стихотворения в кабинете по химии — там есть возвышение, на котором показывают опыты, — и все учителя вместе отберут несколько человек для районного смотра. Главное, чтобы твердо знали текст. Конвейер юбилейных торжеств запущен и должен безотказно действовать. «Охват» — вот что важнее всего. Весь советский народ боготворит своего поэта. Весь советский народ в своем стремительном культурном развитии (разве недостаточно двадцати лет?) дорос до глубинного понимания его творчества. Символ советской культуры — томик пушкинских стихов в руках в минуты отдыха.

Городской и Всесоюзный туры конкурса юных чтецов пришлись на январь 1937-го — начало самых страшных «вороньих» ночей. «Черные вороны» с арестованными зловеще кружили по московским улицам в ночных сумерках. Пушкин заменил и перекрыл всех остальных русских поэтов и писателей — икона, поставленная в красный угол новой советской избы для обязательного крестного знамения.

Мейерхольд сдержал слово. Записка и звонок сделали свое дело: внуку краковского дирижера удалось вернуться в советскую трудовую школу. Конечно, другую. Само собой разумеется, худшую — в отношении помещения, оборудования, состава учителей. Директор внимательно изучил поступившее из районного отдела народного образования «дело». Задал Лидии Ивановне несколько вопросов об отце и дедушке мальчика и сказал: «Значит, так. Надеюсь, вы понимаете, что ему надо быть ниже травы, тише воды». — «Почему?» — «При таком происхождении! Если бы не ваши покровители…»

Тревога росла сама по себе. День ото дня. Самые худшие ожидания оправдались. Против Мейерхольда ополчилась пресса. Руководивший культурой Платон Керженцев, десятью годами раньше во всем разделявший позицию режиссера, теперь полностью осознал, как вредны для народа его идеи. Наступление было развернуто по всему фронту, и, пожалуй, только сам Мейерхольд не догадывался о смысле происходившего.

Об этом говорила вся Москва. Театральная. 25 мая 1937-го в мейерхольдовском театре обсуждалась очередная статья из газеты «Правда». Мейерхольда обязали выступить публично с «критикой и самокритикой». Режиссер недоумевал: по какому поводу? Что-то пытался сочинить и записать на бумажке. Подсказывал секретарь партийной организации — подлинный хозяин труппы. Укрепить ряды. Сплотиться. Усилить бдительность. Следовать программе партии. Оправдать доверие. Доказать на деле…

Все это было сказано на только что состоявшемся Пленуме Центрального Комитета партии. Так говорили всюду и по любому поводу. Мейерхольд терялся, не видя практического смысла: что я должен делать, как удержать здание строящегося театра?

…Третий переулок от театра вверх по Тверской — улице Горького. Собственно переулка со стороны улицы не осталось. Новый дом оставил для его вылета только узкую арку. Сразу за аркой четырехэтажный дом с широкими окнами. Зелень старых деревьев в крохотном квадратном дворике. Тишина тихого светлого подъезда, напоминавшего поликлинику. Или больницу. На площадке две двери под номерами «11» и «11а». Те, кто шел к Мейерхольду, звонили во вторую. Открывал обычно он сам. Через крохотную прихожую проводил в свою комнату.

Голые стены. Несколько книжных шкафов. Вместо стола — чертежная доска на высоких козлах. Доска была особенной — на ней работал архитектор Иван Рерберг, построивший соседнее здание Центрального телеграфа на Тверской и этот самый кооперативный актерский дом, куда Мейерхольд перебрался в конце 1920-х годов. Когда архитектора не стало, Мейерхольд выпросил доску у вдовы — так было удобнее работать над чертежами будущего собственного театра. Еще — старое кресло, обитое тисненым розовым шелком. У стены покрытая золотистым покрывалом деревянная кровать — рабочая комната режиссера служила и семейной спальней. Чем меньше это бросалось в глаза, тем лучше.



Зато в соседней — «желтой» — комнате непонятным образом умещались обеденный стол, стулья карельской березы, диван, тахта, буфет, этажерка, трюмо, рояль и письменный стол. Зинаиды Райх. Другого собственного уголка в квартире актриса не имела — в двух остававшихся маленьких комнатках размещались ее дочь и сын от Есенина. В памяти остались висевший на стене портрет Райх и картина Фернана Леже. Обычных для актеров фотографий с дружескими надписями, афиш, памяток о спектаклях супруги не терпели. Гости же по возрасту, как правило, были моложе их. Мейерхольд часто повторял, что не любит людей, родившихся в прошлом веке. И — что он любит людей не хороших, а талантливых. Складу характера он значения не придавал.

Несмотря на неизменное гостеприимство хозяина, Лидия Ивановна старалась сокращать время визитов. Хозяйка была то во взвинченном, то в подавленном состоянии. Каждая очередная неприятность у Мейерхольда доводила ее до истерики. Режиссер успокаивал, уговаривал, старался отвлекать и развлекать. И таял на глазах.

Огромные, глубоко запавшие глаза. Заострившийся нос. Щелкавшие в суставах исхудавшие кисти рук. Для него не существовало снисхождения, сочувствия — он держал круговую оборону. Ночью и днем. Несколько раз говорил о желании видеть Лидию Ивановну в постановочных цехах театра — она работала художником по дизайну.

В мае 1937-го вернулся к тому же предложению, но прервал сам себя: «Может, для вас лучше, если этого не произошло. Пока. Лучше подождать…»

NB

1937 год. Июнь. Министр пропаганды Третьего рейха Геббельс издает распоряжение: «…уполномочиваю Президента Союза немецких художников Адольфа Зиглера выбрать из произведений дегенеративного искусства, возникшего до 1910 года, являющиеся собственностью государства или коммун экспонаты для показа их на специальной выставке».

Выставка проходила в Мюнхене параллельно с экспозицией официального искусства во вновь построенном Доме немецкого искусства. Комиссия, готовившая выставку «дегенеративного искусства», пересмотрела собрание 101 музея и изъяла 17 тысяч картин, скульптур и графических листов. Описание изъятий заняло шесть объемистых томов.

Сама Мюнхенская выставка смогла вместить только 730 работ, которые должны были показать всю меру «великих преступлений, какие совершили в немецком искусстве преступники на средства международного жидовства». Экспонированные картины перемежались с надписями: «Природа, увиденная больным воображением», «Немецкие крестьяне в жидовской перспективе», «Такие мастера учили до последнего времени немецкую молодежь». Рядом были помещены красные карточки с астрономическими ценами времен острейшей инфляции с пояснениями: «Закуплены в счет налогов с работающих людей».

После выставки 125 ценнейших экспонатов были проданы за бесценок на аукционах в Люцерне. Общая сумма, вырученная от продажи, не превысила полумиллиона швейцарских марок, хотя среди экспонатов были холсты Ван Гога, Гогена, Матисса, Пикассо.

Из письма педагога А. С. Макаренко.

«Среди интеллигенции была испокон веков вера в особую роль душевности, в какое-то особое назначение любимого учителя, в сверхъестественное значение таких нелепостей, как то, что якобы воспитатель должен быть чутким, добрым, любящим детей, энтузиаст, с сердцем, переполненным любви к даже самому испорченному ребенку — какая чушь!.. Кому это надо? Может быть, врагам? А нам, большевикам-педагогам, нужна уверенность в завтрашнем дне, нужна беспощадность к врагам… В воспитательных учреждениях должна торжествовать логика: для коллектива, через коллектив, в коллективе! И непременно мажор! Улыбка, смех. Веселые ребята, веселые педагоги!»