Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 82

— Я завидую, — ответил медленно Павел, — завидую свободным людям тех времен. Завидую тем несчастным, голодным и холодным «мужикам». Как просторно и свободно они жили, выбирая по своей воле труд или безделье.

— Главное, свободно умирая с голоду, — бросила Люба.

— Да; и свободно умирая с голоду.

— Умереть с голоду вы и теперь можете совершенно свободно.

— Да. Вот умереть мне можно совершенно свободно в любую минуту, а жить так, как я хочу, мне не позволяют.

— Как же вы хотите жить?

— Тоже совершенно свободно, независимо, не подчиняясь ни вашему Верховному Совету, ни окружным, ни тысяцким, ни сотским…

Павел говорил громко и возбужденно, и все лицо его горело одушевлением, и глаза, красивые серые глаза блестели под белым, слегка откинутым назад лбом.

Аглая не сводила с него своего взгляда и жадно ловила его слова.

— Так, так, — наконец сказала она, — это мои мысли.

— Да замолчите вы, несносные, — вскричала Люба, — вы еще об религии заговорите!..

Она презрительно усмехнулась.

— О, как бы я хотел веровать, — сказал, подхватывая ее слова, Павел, — чисто, наивно и горячо веровать, как описывается в старинных книгах… Но меня обокрали; когда я был еще ребенком, мою душу отравили скептицизмом. Она мертва и безжизненна… Как я завидую старому семейному быту, как бы мне хотелось иметь мать и отца; не граждан за номерами, которые числятся моими отцом и матерью по государственным спискам (да и то насчет отца я не уверен), а настоящих, живых мать и отца, которые воспитали бы меня и вложили бы в меня живую душу…

— Вы и против общественного воспитания детей?

— Да, против… Я не боюсь говорить об этом, как ни дико это кажется и как ни идет это вразрез с положениями госпожи науки и ходячей морали…

— Замолчите, мне тошно слушать вас. Я вам не верю; вы напускаете на себя.

— О нет, я говорю вполне искренно. Дружная религиозная семья… Как в ней должно быть хорошо бывало!.. Как радостно прыгали дети, встречая входящего отца! Как они прижимались доверчиво и ласково к своей матери!..

— У вас голова забита старыми бреднями. Вам нужно бросить читать и взять отпуск…

— Конечно, это лучшее средство, — сказал Павел насмешливо. — Нет, не то, — продолжал он, — раз проснулись эти чувства в душе, их ничем не заглушишь.

— Вы знаете, в Африке, около Нового Берлина, образовалось, говорят, общество, решившее добиваться от верховного африканского совета легализации семей на старинный лад? — сказала Аглая.

— Да, слышал. И глубоко им сочувствую. И, если я когда-нибудь сойдусь с девушкой, — прибавил Павел значительно, — я сойдусь с ней только с тем, чтоб никогда не разлучаться; и если она уйдет все-таки от меня, я ее убью… И себя убью…

— Вы совсем сумасшедший, — сказала Люба, — хотите ли еще чаю?

— Нет, не хочу… Свободные люди… А наша служба в Армии Труда, неизбежная, обязательная, как рок? обязательные занятия?! Вы что теперь делаете?

— Я в перчаточном, — ответила Люба.

— Ну вот. И очень это вам нравится?

— Это необходимо. И потом, ведь это отнимает у нас только четыре часа в сутки, а в остальное время делаем, что хотим.

— А я ни минуты, ни мгновения не хочу подчиняться, ни минуты не хочу заниматься мойкой стекол и полировкой рояля.

— Просите перевести вас.

— Куда? Рубить гвозди? Месить тесто?.. Я ничего, ни одного движения не хочу делать по принуждению…

— Ну к чему вы все это болтаете? — спросила его Люба, — ведь вы не переделаете всего общества. И если большинство с вами не согласно, вам остается только подчиниться.

— Большинство, большинство… Проклятое, бессмысленное большинство; камень, давящий всякое свободное движение..



Павел вскочил и нервно заходил по комнате.

— Меня лишили, мне не дали веры… Не знаю, каким чудом есть еще верующие люди, и как бы я хотел этого чуда для себя! Меня обокрали; взамен мне не дали ничего, не дали никакого оружия против страшного, против чудовищного врага — смерти…

— Какого же оружия вы хотите? Его никогда не было. Разве в старых сказках…

— Вера была оружием. Твердая, горячая вера, с которой не страшна была самая темная ночь…

— Наука дает больше, чем вера; она реально, не в мечтах только и бреднях, а на самом деле, в действительности, продолжила вдвое среднюю человеческую жизнь; она избавила человека от болезней… Чего же вам еще?.. Мне кажется, этих реальных благ слишком чем достаточно, чтобы вознаградить за призрачные блага, дававшиеся верой.

— А смерть?

— А верующие не умирали?

— Умирали; но верили, что воскреснут. — Павел прошелся несколько раз по комнате.

— Свобода, — снова заговорил он, — а я ни одной вещи, ни одного угла не могу назвать своим. Нет ни одного угла, где бы я мог безусловно и совершенно самостоятельно распоряжаться…

— Вы все любите ссылаться на старину. Вспомните древних христиан. Я недавно еще читала о них целую книгу, у них ведь все было общее…

— Да, да… Все общее… Но только по любви, а не из принуждения. Я с восторгом бы имел все общее со всеми, если бы это было по любви, по братству. У христиан совершенно отсутствовал элемент насилия, принуждения, обязательности… — Он замолчал, пощипывая свою начавшую курчавиться бородку.

— Когда я прохожу, — начал он снова, — по Марсову полю, под его роскошными пальмами, магнолиями и олеандрами, среди пестрых цветов и вижу этот проклятый дворец Верховного Совета, у меня руки сжимаются судорогой и кажется, я так и передушил бы этих спокойных, холодных и бездушных, как машины, людей. Какой насмешкой, каким жалким убожеством кажутся мне пышные речи наших ораторов, произносимые на народных торжествах. Мне всегда так и хочется бросить в ответ на их шаблонно громкие слова о благоденствии человечества одно только слово: «слепцы». Человечество убито. Его нет больше. Оно только и было ценно, только и имело право жить за свою душу, за светлые порывы этой души, за светлые слезы любви… А теперь… теперь… Кругом только сытое стадо сытых и самодовольных зверей! Человечества нет — оно умерло!..

Павел задыхался.

И Аглая не сводила с него своего пристального взгляда и думала: «Так, так, это мои мысли, мои»…

— Идемте вместе, — сказал Павел, когда Аглая начала собираться, — можно?

— Конечно, можно. Я буду очень рада.

Они спустились и вышли на улицу. Самодвижки уже были остановлены, и одинокие шаги редких прохожих гулко отдавались на пустой улице.

— Должно быть, ясная лунная ночь, — сказала Аглая, поднимая лицо вверх.

— Да, вероятно. Крыша не только освещена снизу, но и просвечивает лунным светом.

— Пойдемте наверх, на станцию воздушника; люблю смотреть, как они улетают и тонут в небе, особенно красиво это в лунную ночь: тогда они походят на серебристых птиц.

— Пойдемте.

Они пошли рядом по направлению к Литейному, то попадая в тень узорчатых листьев пальм, то обливаемы молочным сиянием. Красными огнями вспыхивали то там, то здесь бюллетени…

Молча поднялись Аглая и Павел по лестнице.

— Товарищ, дайте одеться, — сказал Павел, дотягиваясь до дремавшего дежурного, заведующего теплой одеждой.

— Куда так поздно? — спросил тот от нечего делать и выдал по одному комплекту одежды.

— На какой склад отметить? — спросил он снова.

— Мы ненадолго, только погулять на платформе, — сказал Павел.

— А-а… — протянул заведующий и снова сел в свое теплое и удобное кресло.

Павел и Аглая вышли на платформу. Воздушник был готов к отправлению и висел, подрагивая корпусом.

Полный месяц стоял в самой середине безоблачного голубого неба. Нежные и топкие лучи его лились на крышу, простиравшуюся до самого горизонта. От высоких труб и выступов падали голубоватые тени. Запорошенная мелким, неубранным снегом крыша сверкала и искрилась. Как привидения, подымались в небо станции воздушников. Иногда воздушник с острым шипом проносился и падал у станции, и жалобные звонки электрических колоколов бежали над крышей.