Страница 66 из 82
Николай Федоров
ВЕЧЕР В 2217 ГОДУ
Был четвертый час. Матовые чечевицы засияли на улицах, борясь с разноцветными огнями бесчисленных окон; а вверху еще умирал яркий зимний день, и его лучи золотили и румянили покрытые морозными цветами стекла городской крыши. Казалось, там, над голосами, в темной паутине алюминиевой сети загорались миллионы драгоценных камней, то горячих, как рубин, то ярких и острых, как изумруды, то тусклых и ленивых, как аметисты…
Многие из стоявших на самодвижке подымали глаза вверх, и тогда листья пальм и магнолий, росших вдоль Невского, казались черными, как куски черного бархата в море умирающего блеска.
Искры света в стеклах затрепетали и заискрились. Заунывный звонок отбил три жалобных и нежных удара. Шумя, опустился над углом Литейного воздушник, и через две минуты вниз по лестницам и из подъемных машин потекла пестрая толпа приезжих, наполняя вплотную самодвижки. Нижние части домов не были видны, и казалось, что под ними плыла густая и темная река, и, как шум реки, звучали тысячи голосов, наполняя все пространство улицы и подымаясь мягкими взмахами под самую крышу и замирая там в темных извивах алюминиевой сети и тускнеющем блеске последних лучей зари…
Еще молодая, но уже утратившая юношескую свежесть девушка, стоявшая на второй площадке самодвижки, закусила белыми ровными зубами пухлую нижнюю губку, сдвинула тонкие и густые брови и задумалась. Какая-то дымка легла на се лицо и затуманила ее синие глаза. Она не заметила, как пересекла Литейный, Троицкую, парк на Фонтанке, не заметила, как кругом нее все повернули головы к свежему бюллетеню, загоревшемуся красными буквами над толпой, и заговорили об извержении в Гренландии, которое все разрасталось, несмотря на напряженную борьбу с ним.
— Ужасно, как человечество еще слабо… — проговорил высокий плечистый юноша около девушки.
— Но это извержение, положительно, выходит из ряда вон.
— Что-то вообще творится неладное кругом, — проворчал плотно сложенный тысяцкий, закуривая длинную папиросу.
И красноватый свет огнива ярко выделил его крупный с горбинкой нос, сжатые губы и выпуклые глаза.
— Вы думаете? — спросила его женщина с повязкой врача.
— Что ж тут думать?.. Надо прислушаться, и вы услышите гул приближающегося извержения, только не такого, как в Гренландии, — а пострашнее…
И, словно в ответ на эти слова, сказанные тяжелым и уверенным, как пророчество, голосом, все смолкли, и где-то там, в глубине земли, под их ногами, что-то загудело и, как могучий вздох огромной каменной груди, медленно проплыло и затихло…
— Это грузовик, — сказала женщина, как бы спеша подыскать объяснение.
— Не все так просто объясняется, — бросил тысяцкий и перешел на площадку, чтобы подняться на поперечную само-движку.
Девушка достигла уже Екатерининской улицы и тут только заметила, что давно миновала свой поворот; но ей не хотелось возвращаться; какая-то сеть опутывает ее тело и душу, цепкая тяжелая сеть, сжимавшаяся, как кольца удава, все туже и туже.
Девушка сошла с самодвижки и повернула к собору. Она любила этот «старый уголок». Она любила эти маленькие кустики, эти цветнички, восстановленные по старинным рисункам такими, какими они были сотни лет назад, усыпанные песком дорожки, газетный киоск на углу с объявлениями, напечатанными неуклюжими старинными буквами, маленький фонтан, наивно выбрасывавший свои тонкие струйки, с нежным плеском падавшие обратно в круглый бассейн. Только высоко над головой, нарушая иллюзию, висела, освещенная снизу, серовато-белая крыша.
Сегодня здесь было мало народу. Сидел какой-то высокий старик с длинной черной бородой и два мальчика, — один особенно обратил на себя ее внимание, — худощавый, хрупкий, с огромными голубыми глазами и утиными прядями белокурых волос. Он, наверное, воображал себя каким-нибудь старинным борцом за правду, студентом или революционером и с таинственным видом поглядывал в маленькую записную книжку в красном переплете. На вид ему можно было дать не больше пятнадцати лет. Девушка невольно улыбнулась, глядя на него.
Потом она закрыла глаза и откинулась на неудобную, твердую спинку скамейки. Отдаленный говор людей на самодвижке смутно доносился до нее, сливаясь с плеском фонтана. Ей чудилось, что кругом нее стоит огромная толпа притихнувших людей. Они собрались здесь, робкие и измученные, с бьющимся сердцем и тревогой в душе, чтобы поднять в первый раз красное знамя свободы. Она слышит голоса, надорванные, звенящие слезами голоса, видит наивные, полные веры, горящие одушевлением лица…
И никто, проходя мимо и взглянув на девушку, на ее полное здоровое лицо, на ее Положенные вместе руки, на ее казавшиеся мускулистыми и крепкими даже под одеждой закинутые одна на другую красивые ноги, на ее упругий стройный стан, не подумал бы, что она вся ушла в прошлое, в его туманную таинственную даль.
Потом девушка представила себе, как густыми и тягучими волнами льются звуки большого колокола, опускаясь с высоты на темную и холодную землю, и ей казалось, что, стоит ей обернуться, и она увидит красноватое пламя восковых свечей, густой дым кадил, женщин в темных длинных платьях с наклоненными головами, тяжелые фигуры мужчин в кожаных сапогах, в грубых толстых костюмах и белых крахмальных воротничках… Кончается служба… выливаясь потоком из дверей храма, они расходятся по темным, тускло освещенным старинными электрическими и газовыми фонарями улицам; и каждый идет в свой дом, в свой дом, в свой дом..
Девушка мысленно повторила несколько раз эти два странно звучащие слова, и ей стало еще грустнее, чем было весь день, и от глубокого вздоха грудь ее поднялась неровно и порывисто, и мягкая материя недовольно зашуршала.
Только вчера она добилась своей очереди у Карпова.
Она была вообще странная девушка. То, что нравилось другим и увлекало их, то, что всем казалось просто, естественно и приятно, ее отталкивало, вызывало в ее красивой головке целый вихрь, целую бурю странных и неясных ей дум, вызывало щемящую боль в душе… Как расхохотались бы, весело, от всей души расхохотались бы те юноши и девушки, с которыми она встречалась ежедневно, если бы она вздумала передать им свои ощущения! Большинство совсем не поняли бы ее, и она, конечно, услышала бы со всех сторон один и тот же совет:
— Пойди к доктору…
Ей хотелось семьи, старинной семьи, замкнутой, как круг, тесно и неразрывно связанной, любяшей семьи, семьи, о которой теперь читают только в исторических романах.
И она приглядывалась к тем сытым, крупным юношам с крепкими мускулами и смелыми глазами, которых она встречала на работе, на улицах, в театрах, на собраниях, на пикниках, на прогулках, и уныло твердила:
— Не то, не то, не то…
И ее словно оскорбляла, словно наносила ей глубокую рану, та легкость, с какой эти юноши переходили от девушки к девушке, с какой они меняли свои привязанности…
Как старинному скупцу, ей хотелось взять и спрятать того, кого она полюбила бы, от всех, взять его для нее одной, хотелось, чтобы он любил ее одну, одну; всю жизнь любил бы только ее одну… И так шли годы. Подруги смеялись над нею:
— У тебя каменное сердце…
Отвергнутые ею юноши считали ее глупой и совсем нормальной и понемногу перестали ею заниматься.
Однажды — это было весной, когда в раскрытые части крыши врывался прохладный, душистый ветер, деревья ласково шелестели своими блестящими листьями, — она была в университете на защите диссертации молодым, но уже успевшим приобресть массу поклонников и поклонниц, ученым Карповым.
Темой диссертации он выбрал: «Институт семьи в дореформенной Европе».
Диссертация была написана великолепным языком; и помимо блестящей научной эрудиции, автор обнаружил в ней еще и большой художественный талант и ярко до осязаемости нарисовал эту старинную замкнутую ячейку-семью, из которых, как пчелиный сот, слагалось тогдашнее государство.