Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 130

Почти каждый журнал содержит в себе заявления Гааза о доставке в Сибирь писем и книг ссыльным, о пересылке им денег, о сообщении им разных сведений по их делам и ходатайствам! Все это требовало больших хлопот, забот и личных расходов. Чтобы доставить кому-нибудь, вопиющему из Сибири, справку о положении его просьбы или сведение о том, что делается с его семейством, нужно было подчас производить целые дознания, просить, дожидаться, платить. Нужно было тратить время и труд не только на добычу всего этого, но и на сообщение о результатах. Приходилось торопливою рукою смягчать подчас горькую действительность, не скрывая истины, на что Гааз был совершенно неспособен, приходилось писать слова ободрения, утешения — и чуткою душою искать в чужом языке слов, которые с наименьшей болью вонзались бы в исстрадавшееся сердце и разрушали давно лелеянные надежды. Одним словом, нужно было, по прекрасному выражению Мицкевича, «иметь сердце и смотреть в сердце». И все это надлежало делать среди множества других занятий, — между посещением больницы и этапа, острога и комитета, отписываясь и отчитываясь от начальства и не упуская приходить на помощь к разным, как их называл Гааз, «приватным» несчастливцам…

Трудно перечислить все отдельные проявления этой деятельности «утрированного филантропа». То он систематически, через известные сроки, требует от комитета денег (обыкновенно по сто рублей) для помощи семействам арестантов и представляет в них отчет, — то распределяет испрошенные им у госпожи Сенявиной тысячу рублей между нуждающимися арестантами, — то берет на свое поручительство слабосильных ссылаемых и доставляет их на свой счет в места водворения (например, Прокофьева— в 1841 году, Свинку — в 1847 году), — то пересылает им вещи и книги (например, посылает в 1840 году в Ялуторовск книги ссыльному Еремину и в 1844 году в Якутск ссыльному Прохору, Перину «Потерянный рай» Мильтона), — то просит в 1851 году комитет ходатайствовать об обмене ассигнаций старого образца, «всученных» кем-то, обманом, по истечении срока обмена, арестанту Доморацкому, возвращаемому из Сибири на родину, в Волынскую губернию, — то деятельно содействует в 1843 году директору комитета, Львову, человеку тоже сердечно служившему улучшению быта арестантов, в учреждении приюта для выходящих из тюрем, — то вносит для раздачи освобождаемым из мест заключения собранные им у «благотворительных особ» 750 рублей серебром, — то хлопочет о надзоре за воспитанием двух круглых сирот девочек, отданных тюремным начальством, по смерти их матери-арестантки, какому-то поручику Сангушко, — то сам доносит комитету, что убедил вдову купца Мануйлова взять на воспитание 3-летнего сына умершей арестантки, «непомнящей родства», — то настаивает на расследовании жалоб арестантов пересыльной Тюрьмы на неполное возвращение им отобранных у них вещей, — то, наконец, усомнясь в справедливости осуждения за поджог некого шемахинского жителя Генерозова, просит комитет дать ему средства отправиться в Сибирь, с семейством, на поселение не по этапу — и, получив отказ комитета, покупает ему на свой счет лошадь, а затем, когда невиновность Генерозова действительно открылась, высылает ему от «одной благотворительной особы» 200 рублей для возвращения из Сибири — и т. д., и т. д.

Арестантов, приходивших в Москву, встречала и ободряла молва о тюремном докторе, который понимает их нужды и прислушивается к их скорбям; уходившие часто уносили о нем прочное и благодарное, надолго неизгладимое воспоминание. И кто знает! — быть может, не менее сильное, чем раздаваемые им книги, действовала на них в далекой Сибири облагораживающим и умиротворяющим образом память о человеке, который так просто и вместе горячо осуществлял на деле то, что, как идеал, было начертано в этих книгах? Могло ли не утешать и не укреплять многих из этих злополучных, загнанных судьбою в пустыни и жалкие поселения Восточной Сибири сознание, что в далекой Москве, как сон промелькнувшей на их этапном пути, есть старик, который думает о их брате, скорбит и старается о нем. А старик действительно думал непрестанно…

Покойный сенатор Виктор Антонович Арцимович рас-? сказывал нам, что в числе молодых чиновников, сопровождавших ревизовавшего в 1851 году Западную Сибирь сенатора Анненкова, он проезжал через Москву и осматривал, вместе с другими спутниками последнего, местный тюремный замок. Ознакомить их с замком было поручено молодому еще и блестящему чиновнику особых поручений при генерал-губернаторе. При входе в одну из камер, он объяснил идущим за ним, по-французски, что в ней сидит человек, недавно осужденный за убийство, из ревности, при весьма романтических условиях, молодой жены, изобличенной им в неверности, — и, вызвав арестанта из строя вперед, предложил ему рассказать, как и за что он лишил жизни жену. Тот потупился, понурил голову, — краска густо залила ему лицо, и, тяжело вздохнув, он начал сдавленным голосом свою историю. Но не успел он сказать и десяти слов, как от дверей камеры отделился стоявший в них старик с энергическим лицом, одетый скромно и бедно, в костюм начала столетия. Шагнув вперед, он гневно взглянул на чиновника, любезно старавшегося «занять» петербургских гостей, и резко сказал ему: «Как вам не совестно мучить этого несчастного такими вопросами?! И зачем этим господам знать о его семейной беде?» — а, затем, по-видимому даже не допуская возражений, повелительно крикнул рассказчику: «Не надо! Не надо! Не смей об этом говорить!..» Чиновник особых поручений сконфуженно улыбнулся, переглянулся со смотрителем и. презрительно пожав плечами, молча повел посетителей дальше. «Кто это?» — спросил Арцимович смотрителя. — «Это? Да разве вы не изволите знать? Это Федор Петрович, Федор Петрович, доктор Гааз!..»





Когда через год Арцимович возвращался назад, то остановился, торопясь в Петербург, лишь на самый краткий срок в Москве. Вернувшись довольно поздно, далеко за полночь, от знакомых, он уже ложился спать, когда к нему постучали, и в отворенную слугою дверь вошел запыхавшийся от высокой лестницы Ф. П. Гааз. Быстро покончив с извинениями в том, что, после целого дня поисков, потревожил своим приходом так поздно, пришедший сел на край кровати удивленного Арцимовича, взял его за руку и, взглянув ему в глаза доверчивым взглядом, сказал: «Вы, ведь, видели их в разных местах, — ну, как им там? Не очень ли им там тяжело? Ну, что им там особенно нужно?.. Извините, меня, но мне их так жалко!..» И растроганный Арцимович почти до утра рассказывал своему необычному посетителю о них — и отвечал на его расспросы.

Тот же В. А. Арцимович был во второй половине пятидесятых годов в Тобольске губернатором. При объезде губернии он остановился однажды в одном из селений в избе у бывшего ссыльнопоселенца, давно уже перешедшего в разряд водворенных и жившего с многочисленною семьею широко и зажиточно. Когда Арцимович, уезжая, сел уже в экипаж, вышедший его провожать хозяин, степенный старик с седою, окладистою бородою, одетый в синий кафтан тонкого сукна, вдруг упал на колени. Думая, что он хочет просить каких-либо льгот или полного помилования, губернатор потребовал, чтобы он встал и объяснил, в чем его просьба. «Никакой у меня просьбы, ваше превосходительство, нет, и я всем доволен, — отвечал, не поднимаясь старик, — а только… — он заплакал от волнения, — только скажите мне хоть вы, — ни от кого я узнать толком не могу, — скажите: жив ли еще в Москве Федор Петрович?!»

В жизни Гааза было происшествие, которое, обратившись потом в легенду, связывалось иногда с другими именами. Но в письме, полученном пишущим эти строки, в 1897 году, по выходе в свет очерка жизни Гааза, от Д. И. Рихтера, проведшего детство в Москве и посещавшего с отцом своим могилу Федора Петровича на Введенских горах, удостоверяется, что это произошло именно с Гаазом. В морозную зимнюю ночь он должен был отправиться к бедняку-больному. Не имея терпения дождаться своего старого и кропотливого кучера Егора и не встретив извозчика, он шел торопливо, когда был остановлен в глухом и темном переулке несколькими грабителями, взявшимися за его старую волчью шубу, надетую, по его обычаю, «внакидку». «Ссылаясь на холод и старость, Гааз просил оставить ему шубу, говоря, что он может простудиться и умереть, а у него на руках много больных и притом бедных, которым нужна его помощь. Ответ грабителей и их дальнейшие внушительные угрозы понятны. «Если вам так плохо, что вы пошли на такое дело, — сказал им тогда старик, — то придите за шубой ко мне, я велю ее вам отдать или прислать, если скажете — куда, и не бойтесь меня, я вас не выдам; зовут меня доктором Гаазом и живу я в больнице, в Малом Казенном переулке… а теперь пустите меня, мне надо к больному…» — «Батюшка, Федор Петрович! — отвечали ему неожиданные собеседники, — да ты бы так и сказал, кто ты! Да кто ж тебя тронет, — да иди себе с богом! Если позволишь, мы тебя проводим…»