Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 130

В защиту человеческой личности, в осуществление истиннохристианского отношения к падшему, больному, неопытному и беззащитному — выступил в половине XVIII в. целый ряд практических мыслителей. Дружно, с разных сторон, но одушевленные одним чувством, принялись они за работу — живописуя, взывая, указывая и поучая. Общество, а затем и законодательство прислушались к их проповеди, уразумели ее и тронулись ею. И теперь во многих областях деятельности и знания, где приходится иметь дело с человеком, изучение лучших сторон этих знаний и деятельности заставляет обратиться с благодарным чувством к их первоисточнику — к великим именам половины XVIII столетия. В это именно время занималась яркая заря нового отношения к человеку и к его нравственному достоинству. Достаточно вспомнить, что в один и тот же краткий период времени — Беккария, в своей удивительной книге «О преступлениях и наказаниях», образным, страстным и вместе изящным языком клеймил жестокость и мучительство, въевшиеся, как ржавчина, в железо уголовного закона; Филанджиери в восьми томах своей «Scienza della legislazione» [39] со всем блеском молодого и богатого знанием ума рисовал недостатки уголовного правосудия и указывал необходимые для их исправления в духе человечности пути и способы; Песталоцци своими глубокими и вдумчивыми наблюдениями, проникнутыми верою в духовные силы человека, клал основание началам педагогии, как науки, а не искусства дрессировки, — и, наконец, Пинель, незабвенный Пинель, в мрачных стенах Бисетра и Сальпетриера, снимал кандалы и колодки с несчастных сумасшедших и доказывал, в своем чудесном трактате «Sur l'alienation mentale», какое широкое поле для изучения и для милосердия представляет та область, где дотоле слышались лишь вызываемые побоями вопли «одержимых бесом» и бряцанье цепей «буйных». Вместе с этими людьми действовал и Говард как застрельщик в общей, широко раскинувшейся передовой цепи воинов…

Есть, однако, менее счастливо обставленные деятели. Они проходят бесшумно по тернистой дороге своей жизни, сея направо и налево добро и не ожидая, среди общего равнодушия и всевозможных препятствий, не только сочувствия своему труду, но даже и справедливого к нему отношения. Внутренний, сокровенный голос направляет их шаги, а глубоко коренящееся в душе чувство наполняет и поддерживает их, давая им нужную силу, чтобы бодро смотреть в глаза прижизненной неправде и посмертному забвению.

Одним из таких деятелей был доктор Федор Петрович Гааз. Не уступая в своем роде и на своем месте Говарду, человек цельный и страстно-деятельный, восторженный представитель коренных начал человеколюбия, он был поставлен далеко не в такие условия, как знаменитый английский филантроп. Последнему достаточно было встретить, проверить и указать зло, чтобы знать, что данный толчок взволнует частный почин и приведет в движение законодательство. Ему достаточно было вспахать почву, и он мог быть спокоен за судьбу своих усилий: сеятели и жнецы найдутся. Но Гааза окружали — косность личного равнодушия, бюрократическая рутина, почти полная неподвижность законодательства и целый общественный быт, во многом противоположный его великодушному взгляду на человека. Один, очень часто без всякой помощи, окруженный неуловимыми, но осязательными противодействиями, он должен был ежедневно стоять на страже слабых ростков своего благородного, требовавшего тяжкого и неустанного труда, посева. Умирая, Говард оставлял ряд печатных, всеми признанных и оцененных трудов, служивших для него залогом земного бессмертия;—выпуская из ослабленных смертельною болезнью рук дело всей своей жизни, Гааз не видел ни продолжателей впереди, ни прочных, остающихся следов — назади. С ним, среди равнодушного и преданного личным «злобам дня» общества, грозило умереть и то отношение к «несчастным», которому были всецело отданы лучшие силы его души. Вот почему для нас, русских, его личность представляет не меньший интерес, чем личность Говарда. Она нам ближе, понятнее… Скажем более — от нее веет большим сердечным теплом.

Прежде, однако, чем говорить о жизни и деятельности Гааза, бросим беглый взгляд на состояние русских тюрем в двадцатых годах прошлого столетия. Как известно, в это время русская жизнь не отличалась здоровым характером. Отклонение от нормы шло в обе стороны. С одной стороны, существовало искусственное отвлечение от действительных потребностей и запросов жизни, — развивалось бессодержательное и ничем в живой действительности не выражавшееся масонство, — истинная религиозность сменялась грубым и подчас весьма подозрительным, по своему источнику, мистицизмом, — изуверские скопческие радения переплетались с «духовными восхищениями» госпожи Крюднер и чувственными сходками у Татариновой,— в литературе, с ее бесцельными забавами «Арзамаса», господствовало, после зрелой сатиры Фонвизина, сентиментальное направление, и читатель продолжал проливать слезы над судьбою «бедной Лизы»… А с другой стороны — мрачная фигура Аракчеева бросала свою зловещую тень почти на все сферы жизни, — военные поселения расползались по лицу русской земли, суд был сборищем «купующих и куплюдеющих», осуществление крепостного права с его настоящими «бедными Лизами» приобретало особую устойчивость и бесконтрольность, а тюрьмы были в ужасающем состоянии.

Тюремное дело, — особливо, если оно находится в связи со ссылкою, — может быть, подобно механике, разделяемо на статику и динамику. Статика — тюрьма неподвижная, с ее общими порядками, устройством и — оседлым населением. Динамика — тюрьма подвижная, со своими исключительными порядками, с населением, постоянно сменяющимся, с особыми приемами учета людей и способами дисциплины среди этого подвижного населения. У нас статика всегда была лучше организована, чем динамика — и городская тюрьма в то время, о котором мы говорим, представляла все-таки менее тяжелую картину, чем пересыльные тюрьмы и этапные здания. Но эта меньшая тяжесть все-таки весьма относительна. Есть красноречивое в своей мрачности описание тюрем в Петербурге, сделанное англичанином Вейингом, осматривавшим их по поручению императора Александра I. Из него, между прочим, видно, что неоднократные законодательные распоряжения Екатерины II и Александра I об улучшении тюрем оставались лишь на бумаге, не проникая в жизнь даже в столице и резиденции. Только с восшествия на престол Николая Павловича эти меры мало-помалу приобретают реальное значение.

Тюрьмы Петербурга в описываемое время — мрачные, сырые комнаты со сводами, почти совершенно лишенные чистого воздуха, очень часто с земляным или гнилым деревянным полом, ниже уровня земли. Свет проникает в них сквозь узкие, наравне с поверхностью почвы, покрытые грязью и плесенью и никогда не отворяющиеся, окна, — если же стекло в оконной раме случайно выбито, оно по годам не вставляется и чрез него вторгаются непогода и мороз, а иногда стекает и уличная грязь. Нет ни отхожих мест, ни устройств для умывания лица и рук, ни кроватей, ни даже нар. Все спят вповалку на полу, подстилая свои кишащие насекомыми лохмотья, и везде ставится на ночь традиционная «параша». Эти помещения битком набиты народом. В двух обыкновенного размера комнатах тюрьмы при управе благочиния содержится 100 человек, так что только небольшая их часть, после понятных ссор и пререканий, может ночью прилечь в невообразимой тесноте; в одной из комнат рабочего дома, находящейся почти в земле, длиною в 6 сажен, а шириною в 3, Венинг нашел 107 человек всякого возраста, без какой-либо работы. Число это постоянно пополнялось, так как вследствие отравленного воздуха еженедельно приходилось уносить в больницу более 10 человек, освобождая места для новых сидельцев. Не лучше было и в кордегардии при губернском правлении, где в комнатах, устроенных для тесного помещения 50 человек, содержалось до 200 человек, не имевших никакой возможности лечь. В этих местах, предназначенных, при их учреждении, для возможного исправления и смягчения нравов нарушителей закона, широко и невозбранно царили: разврат, нагота, холод, голод и мучительство.